Изменить стиль страницы

— Да, чудесные слова! — шепчет задумчиво старый забойщик. — Чудесные! Направлять движение машины…

На минутку Рахматулин отбрасывает в сторону обушок, закрепляет сзади себя кровлю и, поднеся на уровень глаз лампу, всматривается в длинный прорез лавы. Будто отшлифованная, кровля сбегает вниз и теряется где-то в густой темноте над штреком. Около трёх метров угольного пласта вырублено сегодня за смену. "А сколько же тех метров вырубил я за всю жизнь? — вдруг пришло на ум Рахматулину. — Никто ж не подсчитывал, и невозможно их подсчитать. А кого интересует, кого тревожит, — с лёгким вздохом подумал старый забойщик, — кого печалит или радует то, что я, Агап, завершаю сегодня свой сороковой год с этим обушком?.. Наверное, можно было б насыпать из этого угля огромную гору вровень с терриконом, а если б нагрузить его в вагоны, то на десятки километров протянулся бы один эшелон".

Чтобы развеять грустные мысли, Рахматулин подхватывает обушок, ползёт вперёд, ближе к пласту забоя, и снова с силою бьёт, упрямо, до изнеможения, будто сегодня, когда уже в последний раз работает этим обушком, он должен врубиться им ещё в неизведанную глубину недр и где-то там дойти до края, до которого не дошёл за сорок лет, за долгие сорок лет работы под землёю…

На дорогу к стволу Агап Рахматулин вышел только тогда, когда убедился, что линия лавы выпрямлена. Он внимательно проверил стояки крепления, чтобы случайно где-нибудь не обрушилась кровля, расчистил проход около лавы от мелкого угля, с минуту отдохнул, как это делал всегда после напряжённой работы, перед тем как в выйти из шахты, затем вскинул на плечо обушок и — пошёл.

На этот раз он пошёл не обычной дорогой, а старым, давно уже забытым ходком. Шёл медленно, размеренным, неторопливым шагом. Шёл, даже не глядя, куда падают впереди него желтоватые отблески лампы. Лишь иногда по привычке прислушивался, как потрескивает от давления породы кровля и, осыпаясь, шелестит "присуха". Всё ему здесь было знакомо: этот узкий заплесневевший ходок он, Агап, прокладывал сам. Было это в те годы, когда шахтёры с "Наклонной" возвратились из похода, разгромив генерала Деникина, и Рахматулин возглавил бригаду проходчиков.

Всплывают вдруг разбуженные, поднятые из глубин минувшего воспоминания. Далёкие воспоминания. Но Агапу Рахматулину кажется, будто это было вчера, не так уж и давно, хотя в действительности с тех пор минуло много-много лет… И словно сквозь туманную завесу тех годов встают в памяти запутанные, исхоженные им давным-давно дороги…

В памяти Рахматулина сохранилась ещё та первая изнурённая пустотой и утомлением дорога скитаний с земляками от родного села Утар, что около Казани, до выселка Юзовки. Они, группа оборванных земляков, держали путь с севера на юг, шли дни и ночи, спрашивая дорогу и работу. Как далёк был этот проклятый путь!

Рахматулин припоминает: в те первые дни в угольном крае были задымлённые присадистые бараки, разбросанные без порядка по выбоистой, изрытой балками степи. Поодаль от бараков, среди бугров, — глубокие норы-шахты. Над ними куцые, кое-как сколоченные деревянные копры. А вокруг — степь-нустыня, летом выгоревшая под солнцем, зимой заснеженная, серая, молчаливая.

Маленькому Агапу, как новичку, дали место под нарами, около входных дверей. Он должен был стеречь барак и закрывать за каждым, кто входил или выходил, дверь. Это была обязанность вновь прибывшего и самого молодого жильца. Часто бывало — в воскресенье или в какой-нибудь другой праздник становился он с группой земляков на кровавый кулачный бой — "казарма на казарму". Таков был обычай выселок и первое "посвящение" на звание настоящего шахтёра для каждого, кто приходил на шахту. Недоброе было время и дурные обычаи.

В полутёмном бараке рядом с Рахматулиным лежал изуродованный обвалом, разбитый ревматизмом старый забойщик Закир Сибабула. Тихо угасал одинокий старый шахтёр. Он лежал на трухлявых обаполах, без постели. Шахтёры возвращались из подземных нор поздно, иногда глухой ночью, и на рассвете уже шли на работу. И никому не было дела до больного Сибабулы, ни от кого — ни помощи, ни даже тёплого, дружеского сочувствия или совета. Да и старик тоже ни к кому ни за чем не обращался. Он всё время лежал тихо, спокойно, только из больной, разъеденной угольной пылью груди вылетали тугие прерывистые хрипы. Да иногда, когда был уже не в силах вытерпеть боль, слышались его приглушённая ругань и стон.

Рахматулин вспоминает: однажды Закир встал с нар. Поднимался медленно, напрягая последние силы, будто тянулся к лучам вечернего солнца, которое тонкими копьями пробивалось сквозь щели дощатых стен барака. Наконец поднялся, ступил несколько шагов и тут же снова возвратился к нарам. Из груди его хлынула чёрная, запёкшаяся, будто смешанная с углём, кровь. Сибабула упал без сил. Лежал вверх лицом, бледный, неподвижный.

Казалось, старый Закир умер. Но вот Рахматулин услышал едва уловимый шёпот:

— Агап! Якин улм[18] Агап… Отвори дверь, пусть солнце…

Рахматулин исполнил просьбу старика и подошёл ближе к нарам.

— Шахты… — еле слышно заговорил Сибабула. — Шахты… Много шахт… Я умираю в этой степи. Двадцать лет и сто дней копал стволы шахт. Двенадцать стволов выкопал. Копал дни и ночи… Но здесь нет для нас счастья, мой сын, нет… Всё для них… И уголь, и счастье… Ты посмотри, Агап, в окно. Посмотри… Вон на холме, за оврагом, дом. Большой и пышный… Дом хозяина. Там счастье… И моё счастье там задержалось, застряло. — Старый Закир собрал силы, порывисто взмахнул костлявой рукой, будто в последний раз посылал проклятье белому дому и той шахтной норе, где проработал он двадцать лет. — Двадцать лет и сто дней я копал ему счастье. Двадцать лет и сто дней… — Сибабула хрипло закашлялся, оборвал разговор и неподвижно уставился в какую-то точку на треснувшем, чёрном от сажи потолке барака.

Агап, опершись на поручни нар, со страхом смотрел на лицо старого Закира. Оно было спокойное, только какая-то неуловимая скорбь заволакивала уже угасающие глаза старика. Две больших слезы застыли в уголках чёрных, припорошенных углём век.

— Возьми вон там… — заговорил вдруг снова Закир, показывая на деревянный сундучок, — возьми, Агап, открой, и всё, что там есть, пусть будет тебе…

Агап открыл крышку сундучка. На куче рванья лежали завёрнутые в замасленную тряпку два серебряных рубля и немного медных денег.

Встревоженный, он долго рассматривал двуглавого орла на серебряных кружочках, потом перевёл взгляд на старого Сибабулу. В бараке — никого из артели, одна кухарка Зейнаб сидела около нар с маленькой дочкой и плакала над мёртвым Закиром. К скорбному голосу Зейнаб присоединялся тоненький голосок ребёнка. Агапу стало нестерпимо жутко.

Он вышел из помещения и направился в степь — взошёл на бугор. Оттуда хорошо был виден белый дом, густо обсаженный акациями и клёнами. Около ограды, невдалеке от дома, стояло несколько рессорных фаэтонов и карет, запряжённых резвыми лошадьми. Наверное, к хозяину приехали гости, из открытых окон доносились звуки музыки, которой ещё никогда не доводилось слышать Рахматулину.

Агап даже не мог вообразить, как живут люди в тех больших домах. И он по-своему представлял: там всё украшено золотом и коврами. Около стен стоят большие нары, тоже украшенные коврами. Посреди комнаты музыканты, развлекающие своей игрой знатных панов. Так думал он, Агап, знавший в то время только жизнь бедняков в селе Утар и шахтёров в бараках.

В тот вечер много передумал молодой Рахматулин про шахтёрскую долю. Из головы не выходил старый Закир Сибабула, который выкопал двенадцать стволов для шахт и умер одинокий, в нужде, не нужный никому и всеми забытый. Рахматулину хотелось бежать от этих шахт, от этих чёрных бараков, но куда убежишь?

Да, давно миновали те долгие годы, когда он был прикован к чужим — хозяйским, ненавистным шахтам и жил как в неволе.

— Эге-гей! Дорогу! — вывел Рахматулина из глубокого раздумья звонкий высокий голос.

вернуться

18

Дорогой сын (татарск.).