Кладкой на берег сбежала Тымышева Устя, упала на колени и начала сгребать землю пригоршнями и насыпать её в сумку. Вслед за Устей сбежали женщины, мужчины, старшие дети. Возвращаясь на судна, они несли землю, как драгоценную ношу, в узелках, мисках, а то и просто зажатую крепко в ладонях.
Баркасы отплывали медленно, будто с неохотой. И те, кто отплывал, и те, кто стоял на берегу, были хмурые, печальные.
— Поплыли на чужбину…
— На неведомые земли…
— Как сироты…
— Как изгнанники…
— Господа хоть куда погонят…
— Ходи здесь, по родной, и тоже бойся…
— Поймают, посчитают рёбра…
— Продадут, как продавал Балыга…
— Уже дважды наведывались в его избу; нет и не было…
— Сегодня, говорят, появился. Если допустит, можешь поцеловаться…
— Пусть его черти целуют…
— Спросить бы его, сукиного сына…
— Да, спросить бы…
— Слово за тобой, Гордей!..
— Веди!..
К Головатому подошли Хрыстя и Оверко. Гордей понимал, что им нужно от него. Хрыстя опять начала о том же, когда, мол, в дорогу… Оверко тоже такого же мнения: "Пора начать высекать искры".
Головатый согласился с ними, но не сказал, когда именно собираться в дорогу.
"Да, узелок затянулся туго, — подумал Гордей, — вяжется одно к одному. Нужно напугать здешних кровоними, а то они слишком осмелели, распоясались. Потом помочь Шагрию… Жаль вот, крепость ещё не достроена, Последние три пушки установили на валу, а как они будут стрелять — не проверено… А работных людей надо направлять в ближние и далёкие хутора, уберечь от возможной напасти. Ведь, разыскивая помещика Синька, сюда скоро прибудут каратели. Но в первую очередь нужно поговорить с Балыгой…"
— Сколько человек у нас при оружии? — спросил Гордей тихо Хрыстю и Оверку.
— Одиннадцать, — ответила Хрыстя.
— Если нужно, соберём больше, — заверил Оверко.
— Соберите всех около канцелярии и следите за алешковцами, — сказал Гордей.
Работные и рыбаки толпились во дворе избы-канцелярии. К Балыге Головатый пошёл один.
Полковник, строитель и пушкарь сидели за столом, о чём-то разговаривали. Балыга по привычке ковырял шилом в своей трубке. В стороне за отдельным столом сидел писарь, перелистывая бумаги. Увидев вошедшего Гордея, все сразу насторожились.
— Имею честь, господин полковник, — проговорил Головатый, не приветствуя, не кланяясь, явно насмешливо, — имею честь сообщить тебе, что все проданные тобою и господином судьёй люди освобождены от аркана и живы-здоровы. А теперь попрошу выдать всем, кто сейчас здесь строит, охранные ярлыки. — Помолчав немного, Гордей закончил требовательно: — Вписать каждому, что он строитель Кальмиусской крепости.
Булыга замер, лицо его побелело. Затем медленно, опираясь руками о стол, начал подниматься.
— Что?! — гаркнул вдруг во всё горло. — А такого ярлыка не хочешь! — и выхватил из-за пояса пистолет.
— Не поднимай, — предостерёг Головатый, — знай, я промаха не даю. — И он тоже выхватил из-за пояса пистолет.
— Да? — Балыга рывком вскинул оружие, и в это время прогремел выстрел Гордея.
Балыга вскрикнул и тоже выстрелил. В окне зазвенело разбитое пулей стекло. Дымки, клубясь, смешались и медленно сизыми прядями поплыли к выбитому окну.
Полковник внезапно побледнел, медленно осел и закрыл глаза.
— Царапнуло, — осмотрев повисшую над столом руку Балыги, сказал пушкарь Груша.
— А вы что же, увальни, без оружия? — процедил Балыга. — Не можете его…
Маслий опустил глаза. Груша нащупал рукою свой пистолет, но из-за пояса не вытащил.
На пороге появилась Хрыстя, за нею в сенях и во дворе толпились люди, слышался тревожный гомон.
Головатый приблизился к столу.
— Там, в сундуке, — вздохнул тяжело полковник и показал глазами на писаря.
Олесько стал вытаскивать и складывать перед собою на столе небольшие, с ладонь, дублёные кожаные ярлыки с оттиском двуглавого орла.
Около тридцати верховых собрались у крепостной вышки: проверяли ещё раз своё снаряжение, переговаривались и ждали Головатого.
Гордей в сопровождений строителя Маслия осматривал крепостной вал и пушки, из которых сегодня утром стреляли в цель. Бьют хорошо, далеко. Ядра долетают до левого берега реки и до озера Домахи.
Маслия удивляла невозмутимость Головатого. В эти последние минуты своего пребывания здесь Гордей, по его мнению, должен быть взволнованным, торжественным или, по крайней мере, хотя бы довольным. Ведь из руин возведена цитадель. Возведена для защиты людей. И кто-кто, а уж Головатый хорошо приложил здесь свои руки. Но Гордей был молчалив, даже, кажется, чем-то удручён. Он равнодушно пропустил мимо ушей напоминание Маслия о его ловкости во время стычки с Балыгой. Равнодушно воспринял известие, что почти все работные люди получили охранные ярлыки. Не удивило его и сообщение, что полковником и судьёй Кальмиусской паланки будут не Балыга и Сторожук, а другие. И что вновь назначенные уже в дороге, добираются сюда с большим отрядом алешковцев.
Правда, последнее известие, кажется, заинтересовало Головатого. Он даже спросил: составлен ли реестр казаков паланки? Но Маслию это не было известно. А Гордей уже знал: тайну ему открыл Олесько. В новый реестр пойдут алешковцы и бывшие знатные казаки, которые сейчас живут на Слобожанщине. Гордей понимал — надеяться, что новые хозяева приблизят к себе бедноту, дадут ей надёжную защиту, бесполезно. Ему в последнее время всё чаще вспоминались слова мудрого, прозорливого летописца Якова Щербины, сказанные им на прощанье Гордею: "Приближённые царя — дворяне — входит в силу, богатеют. У них привилегии на землю и людей. Так что всякие господа, значительные войсковые, помещики укореняются и в нашем крае. И ничего не поделаешь. За них царь и бог. Ты, Гордей, лелеешь надежду улучшить судьбу бедноты. Хочешь усовестить богатого, чтобы он подвинулся, дал место бедному. Тревожишь свою душу… — Говоря эти слова, Щербина грустно усмехался. А когда уже прощались, заявил: — Надежду, друже, лелей, не утрачивай. Да только я так думаю, аркан, накинутый на шею, голыми руками не разорвать. Нужно чем-то поострее. А чем? И кто разорвёт?.."
Когда Гордей и Маслий перешли на южную сторону вала, перед их глазами затрепетало посеребрённое солнцем бурное море. Разбушевавшиеся белопенные волны катились на берег, с рёвом били в широкие помосты пристани.
"Докинут ли пушки и туда ядра?.. — подумал Головатый. — Наверно, докинут. Да пусть уж проверяют здесь без меня". Он загляделся на чёлн, который покачивался на привязи. Три дня тому назад от этого причала отплыли его товарищи. На баркасе, который уходил к берегам Ей, стоял высокий, ссутулившийся, с протянутыми руками, в белых стираных-перестираных, почти уже серых штанах и сорочке Тымыш, последний из давних Гордеевых друзей, побратимов-булавинцев. Тымышевы слёзы ещё и сейчас пекут сердце Головатого. "Неужели нельзя осесть на родной земле?.." — подымал с болью уже в который раз Гордей. Эта мысль не даёт ему покоя ни днём ни ночью. Она будто сверлит всё время его сердце.
Тревожит душу Головатого и поведение Семёна Лащевого. Когда возвращались с пристани и проходили по улице села мимо новой, ещё не отделанной как следует избы, наверху, около трубы, на голых стропилах сидел, что-то прилаживая, Семён. Никто его не окликнул, не приветствовал. У Хрысти, которая шла рядом с Головатым, из глаз брызнули слёзы. Чтобы их не заметили, девушка отступила, нагнулась и стала рвать под плетнём желтоголовые одуванчики.
Гордей давно уже стал догадываться, что дружба молодых людей увядает. И он упрекает себя, что ничего не сделал для того, чтобы она вновь расцвела. Он даже не знает толком, почему между Семёном и Хрыстей произошёл разлад. Почему Семён стал сторониться "святого дела". Потерял веру? Испугался?.. Не хватило сил, закалки? И никто не помог, не утешил словом, не протянул дружескую руку! Парень стал всё больше и больше отдаляться от боевого товарищества и наконец спрятался от него как улитка в свою скорлупу. Вот и сейчас, когда должно произойти такое важное событие, Семёна рядом с Хрыстей среди добровольцев, которые собираются во дворе крепости, нет.