Изменить стиль страницы

Акелайтис даже раскраснелся от споров и еще более пылко заговорил:

— Величайший наш враг — это царь. Российские императоры, столковавшись с Пруссией и Австрией, растерзали польско-литовское королевство, лишили нас вольности, преследуют нашу веру и язык. Но долго так не может продолжаться. Нужно восстать. Поляки уже готовятся. Восстанем и мы. Франция и Англия нам помогут. Снова обретем свободу в польско-литовском государстве!

Но старики опять недоверчиво затрясли головами, Даубарас, доставая трубку и табак, возразил панычу:

— Кто его знает, барин, какая уж там свобода… Наши деды, помню, нам еще сказывали, как в том вольном панском королевстве барщину исполняли, а паны их розгами лупцевали.

Напрасно уверял Акелайтис, что теперь пойдет по-иному. Крестьяне стояли на своем: коли уж государство и власть будут панские, так нечего от них и ждать.

Возбуждая теперь крестьян против царя, Акелайтис чувствует себя неловко. Еще недавно, всего два года назад, когда царь посетил Вильнюс, он настрочил подобострастное приветствие: "Его величеству августейшему государю Александру Второму, самодержцу Всероссийскому, царю Польскому, великому князю Финляндскому и Литовскому". И надо было еще подписаться: "Горемыка из Литвы от лица своих братьев"!

Но с прошлого года из Варшавы и Вильнюса повеяли иные ветры. Царь грубо оттолкнул руку, протянутую дворянами Литвы, и в ответ на их "адрес" сурово заявил: "Скажите дворянам, что я недоволен: пусть знает и Европа, что здесь не Польша!"

В устах царя это, без сомнения, означало "здесь Россия". Литовское дворянство, исключая таких ренегатов, как Скродский, ощутило в себе мятежные чувства. Долой царей, да здравствует Речь Посполита от моря до моря!

Стяпас Бальсис на Рождество, когда приезжал из Петербурга Виктор Сурвила, наслушался еще и не таких речей. Правда, российский император — палач Литвы и Польши. Но самое скверное — царь и его правительство поддерживают крепостное право, угнетают людей и томят их в нужде и во тьме. Долой такую власть! Пусть восстанут миллионы крепостных! Зашатается и рухнет царский престол! Землю крестьянам! Никаких выкупов, никаких повинностей!

Подобные разговоры слыхал и Акелайтис. Он знает, что эти идеи исходят из Петербурга и Москвы, из русской эмигрантской революционной прессы. Кто их проповедует, Акелайтис хорошо не помнит, но в ушах его звучат имена Чернышевского и Герцена.

Все это, правду сказать, приемлемо и для него. Ведь он сын крестьянина, сам крестьянин, своего происхождения не скрывает — наоборот, даже гордится им. В письмах к знакомым дворянам часто подписывается "хлоп", иногда именует себя и "Хлопицким". Но, учительствуя в дворянских домах, он сжился со шляхтой — трудно теперь порвать эти узы. И притом, некоторые польские шляхтичи и помещики в Литве благосклонны к его заветной мечте — создать литературу на литовском языке, издавать книги и газеты. Это горячо одобрили паны Балинский, Крашевский, а помещики Огинский, Радзизилл, Карпис, Бистрамас, Шемета немало пожертвовали денег. Огинский приглашал его к себе в Ретаву, обещал учредить типографию для печатания книг и газет. Все это расстроилось из-за враждебности царского правительства. Нет, нелегко Акелайтису возбуждать вражду против дворян, помещиков, но зато против императора всероссийского, против правительства злые чувства в нем так и кипят.

И сейчас Стяпас Бальсис и крестьяне ведут разговор против помещиков, а Акелайтис — против власти. Крестьянам хотелось бы услышать от него — идти им на барщину или нет.

— Как вы думаете, — допытывается Даубарас, — не вышвырнет нас Скродский из наших дворов, ежели завтра пахать не выйдем?

Акелайтис боится ответить что-нибудь определенное. Да и откуда ему знать? А Стяпас рубит как топором:

— Не вышвырнет! Права такого не имеет. Кто каким полем владел в день манифеста, столько и получит. Скродский сам не соблюдает инвентаря, и мы можем не соблюдать. Пускай в суд подает — там и решат.

Даубарас только сплюнул. До сей поры суды так решали, как пану желательно. Может, теперь по-другому? Но покамест о том никому не ведомо.

Стяпас их подбадривает. И у него пробуждается обида. Разве есть у него чему порадоваться, чем утешиться? Разве он не беднее даже брата Иокубаса, хоть я вкуснее ест, и чище одет? Что с того, что пан его не ругает, не порет. Все-таки он — всего лишь барский лакей. В нем нетрудно заметить внешние признаки профессии лакея: бритое лицо с бакенбардами, безразличное, но угодливое выражение лица, чуть наклоненное вперед туловище, осторожные движения рук, тихую, плавную походку.

Но в глубине души он сохранил мужицкое упорство. На панов своих смотрит снисходительно, немного насмешливо, хотя никогда этого не выказывает. Паны все равно паны, хоть и называют себя демократами и друзьями крестьян.

Но про молодого паныча Виктора Стяпас ничего плохого не скажет. Паныч редко появляется в Клявай. Но когда приезжает, то есть, что послушать, — и про господ, и про царя. И теперь, подбадривая шиленских крестьян, Стяпас, сам того не сознавая, повторяет обрывки речей Виктора:

— Не бойтесь, мужики, вы не одни! По всей Литве и Польше народ поднимается против панов. Да чего там — по Литве! По всей России крестьяне не желают больше помещикам покоряться, готовятся бунтовать против царя. Миллионы восстанут! Потребуют земли и воли. Много ученых людей даже в самой столице чувствуют, чего крестьяне хотят, понимают: царь с панами в одну дудку дудит.

Крестьяне глядят на Акелайтиса. Тот подтверждает:

— Действительно, будет восстание. В Польше и в Литве поднимутся не только крестьяне, но и паны. Все вместе пойдут проливать кровь за свободу отчизны.

— Так и Скродский пойдет? — не выдержал Пятрас.

Ему поспешил ответить Стяпас:

— Скродский уж нет. Этот царя боится. Пойдут Виктор Сурвила, Вивульский, Далевский, Яблоновский и многие другие. Они за то, чтобы крестьянам дали землю и волю.

Из всего этого крестьянам ясно одно: пришло время всем подниматься. И у них крепнет решение не ходить больше на барщину. Все равно нет больше панщины, не могут уж их сечь управители, войты и приказчики.

Солнце скрылось за сеновалом, тень доползла до скамей, где сидели Бальсисовы гости, и с поля дохнуло прохладой. Акелайтис и Стяпас заторопились в путь. Вдруг на улице снова залаяли собаки, послышался топот, во двор въехал верховой. Стяпас с удивлением узнал кучера из их поместья.

— Откуда взялся, Юргис? — спросил он.

Юргис, отведя в сторонку Стяпаеа и Акелайтиса, объяснял:

— Пан Сурвила меня прислал — может, встречу вас на обратном пути. Приперся к пану какой-то жандарм и давай расспрашивать насчет пана Акелевича. Пап Сурвила говорит, чтоб пан Акелевич взял мою лошадь и скакал куда-нибудь подальше отсюда. Чтоб жандарм его лучше не видал.

Стяпас сразу сообразил, в чем дело, и принял решение: пусть Акелайтис берет коня и скачет в Пабярже, к ксендзу Мацкявичюсу. Тот уж будет знать, куда его спрятать. А они с Юргисом вернутся в поместье. Спросит жандарм — скажут, что Акелевич отправился в Паневежис.

Вскоре с Бальсисова двора выехал всадник, а вслед за тем в противоположную сторону свернула желтая бричка. Соседи еще выжидали, не расходились. Всякий чувствовал, что надвигается какая-то угроза, но никто еще толком в ней не разбирался.

Не успели крестьяне поделиться впечатлениями, как во двор влетел Ионукас Бразис. Задыхаясь, еле вымолвил:

— Е… е-дет…

— Кто? Говори же!

— П-пан Скродский с другим паном.

Все опешили, засуетились, но никто не кинулся прятаться. Даже женщины и девушки остались кучкой стоять у крыльца.

Пан Скродский со своим юристом задумали осмотреть поля Шиленай и, усевшись в фаэтон, отправились в объезд по крестьянским пашням. Поля панам очень понравились: ровные, с небольшим наклоном, хорошо возделываемые уже много лет, годятся для любых хлебов, а самое важное — расположены возле имения. Непременно нужно непокорных мужиков выдворить в Заболотье, а их наделами округлить поместье.