Изменить стиль страницы

– Не понимаю тебя. А почему же ты…

– А потому самому… почему! Потому что не сумел ничего доказать в крае. Поработаешь подольше, будешь понимать.

– Но времена-то не те!

– Люди остались те. И много еще.

– Ты мне расскажи толком… Я же в глупом положении могу оказаться. Пройдем ко мне?

Родионов кивнул головой, зашагал дальше – мимо дома.

– Дело такое, Петро: совхозы – дело хорошее, нужное… Тут и рассуждать не приходится. Но горячку пороть ни в каком деле не нужно, особенно в таком. Это же люди! У нас есть уже семь совхозов, в них не все благополучно, как ты знаешь. С зарплатой не отрегулировано, без работы зимой сидят, это факт… А самое главное – мы в долгах, как в шелках. Хоть ты и говорил давеча, что расплатимся, а вот никак не можем расплатиться. А ведь государство-то не чужое какое-нибудь, не Америка – наше. Неловко в нахлебниках-то ходить. И знаешь, что я думаю? Сейчас придем, расскажу.

Вошли в квартиру Ивлева. Родионову шибанул в нос застарелый, тяжкий запах табачного дыма. В квартире кавардак, на столе объедки.

– Ты бы хоть женщину какую попросил, что ли… – заговорил он, но посмотрел на Ивлева и замолчал. Тот, нахмурившись, стирал газеткой со стола. Потом открыл окно.

– Ну?

– Совхозы надо круто поднимать. К примеру, Бакланский: убыток – два миллиона. Сокращаем мы его из года в год на триста-четыреста тысяч. Это кот наплакал. А между прочим, выход есть, – Родионов ходил по комнате, несколько ссутулившись. Слегка размахивал правой рукой, левую держал в кармане кителя. – Смотри: поголовье рогатого скота в нем уже сейчас в три с лишним раза больше, чем при колхозе, – так? А будет еще больше: с кормами легче стало, молодняк растет, фермы механизированы – молока будет пропасть! А что мы с ним делаем? Возим в город – это за семьдесят километров! Гробим машины, горючее жжем, молоко квасим…

– Ну?

– Надо строить маслозавод.

– Хм… Это что-то вроде техникума?

– Техникум не поднять, черт с ним пока. А завод поднимем. Электроэнергия через полгода будет – раз, строительные организации к нашим услугам – два. С клубом и с баней можно пока повременить…

– С клубом нельзя временить. Это отпадает.

– Найдем выход. Но зато сколько мы выиграем? Мы же в год окупимся.

Ивлев сидел на подоконнике, смотрел на Родионова – соображал.

– Да?

– Да!

– Что-то слишком уж просто.

– Зато верно.

– А почему раньше такая мысль никому в голову не пришла?

– Потому что скота столько не было, потому что не стоила овчинка выделки. Потом: раньше построить завод – это надо было, самое малое, три года. А сейчас нам его в полгода отгрохают. Понял?

– Понял.

– Теперь смотри: будет завод – можно увеличивать поголовье дальше. Опасности никакой: кормов с кукурузой хватит, молоко – определено. Будем окупать себя – можно еще фермы закладывать. И мы не только будем план выполнять, мы будем производить продукцию – масло, сыр, творог Нам за такое дело только спасибо скажут. И помогут всегда. Понял? Будет завод, будут фермы – у нас люди будут при деле зимой и летом. У нас отрегулируется зарплата. Вот тогда-то нам не надо будет ездить в Верх-Катунск и убеждать колхозников переходить в совхоз.

– Это верно, – Ивлев встал с подоконника, тоже прошелся по комнате. – А с Верх-Катунском как же?

– По-доброму, там надо сейчас действительно готовить базу. Надо прикрыть эту лавочку с кирпичным заводом и все силы бросить на фермы. Когда база там будет готова, когда мы с нашими совхозами вылезем из долгов и пойдем в гору, все получится само собой. На это уйдет два года – от силы.

Ивлев внимательно посмотрел на Родионова.

– Выходит, Кречетов-то был прав?

– Кречетов неправ, потому что он о другом думает. Про базу он говорит так… слышал звон, да не знает, где он. Он действительно побаивается перестройки.

– Кузьма Николаич, как же так?… – Ивлев остановился против Родионова. Тот вскинул голову.

– Почему же ты на бюро-то другое говорил?

Родионов обошел Ивлева, сел к столу, вытащил из кармана пачку «Беломора», бросил на стол. Долго молчал, глядя в открытое окно. Впервые, может быть, за много-много лет его так просто, так убийственно просто спросили: почему он поступил не так, как считает нужным? И он не может так же просто и ясно ответить: потому. Говорить о том, что есть партийная дисциплина, что он научился свято чтить ее, не хотелось. Ответ должен быть такой же простой, а его нет. Говорить длинно, что-то объяснять – язык не поворачивается.

Ивлев жестоко молчал. Ждал.

– Не смог доказать в крае, поэтому и говорил так. Неужели не ясно?

– Не верю. Ты же мне доказал! А уж я-то уверен был, что надо торопиться с совхозами. И тебя я считал…

– Перестань наивничать, – резко сказал Родионов; шрам его потемнел. – Почему ты Ивлев, а не Докучаев? – это было совсем не то, что он хотел сказать, но как-то ничего другого не нашлось, и он сказал это.

Ивлев стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы галифе, подтянутый, худой, с усталыми, сверкающими решимостью глазами. Плечи развернуты, грудь – вперед.

– Я – Ивлев, потому что я врал, – отчеканил он. – Я обманывал. Мне хотелось жить, как всем…

Родионов, глядя на него, усмехнулся.

– Тогда другое дело. А я думал, тебе жить не хотелось, поэтому ты врал.

Ивлев осекся. Крутнулся на носках, прошел к двери, обратно к столу. Родионов все смотрел на него. Не усмехался.

– Сядь, – сказал он.

Ивлев сел, потянулся к пачке «Беломора». На Родионова не глядел.

– Больно мне от тебя, молокососа, такие слова принимать, а ничего не сделаешь, нужно, – негромко и грустно сказал Кузьма Николаевич.

– Не надо об этом, – попросил Ивлев.

– Я, каяться перед тобой не собираюсь, – возвысил голос Родионов.

– Мне покаяния не нужны.

– И бить себя в грудь, и гордиться тем, что я врал, тоже не стану.

– Я, по крайней мере, честно говорю, – жестко сказал Ивлев.

– А я тебе тоже честно говорю: горько мне от тебя упреки слышать, а надо. Если мне перед кем стыдно, то не перед тобой, а перед своей жизнью.

Ивлев встал, начал ходить по комнате.

Долго молчали. Ивлев все ходил, поскрипывая сапогами. На него опять накатила волна противной слабости: в ушах шумело.

– Значит, так: завтра снова собираем бюро, – заговорил Родионов сурово, – и выкладываем все, что мы думаем. Надеюсь нас поймут и поддержат. С решением бюро ты едешь в край. Если там сорвется, давай телеграмму – я тут же направляю копию решения бюро в ЦК.

Ивлев остановился. Ему стало почему-то жалко Родионова. Все-таки человеку уже под шестьдесят; то, что раздражает и злит в тридцать, то больно и надолго ранит в шестьдесят.

– Может быть, мы сначала съездим в Верх-Катунск? Неудобно – сегодня одно говорили, завтра другое. Побудем там пару дней, изучим обстановку…

– Чего ее изучать, она и так вдоль и поперек изучена. Неудобно перед членами бюро? Ничего, поморгаем. Не бойся, я все скажу честно, тебе моргать не придется.

– Я не боюсь! – воскликнул Ивлев.

– Ну и хорошо, – Родионов вертел в пальцах пачку «Беломора». – На том и договорились.

Электрическая лампочка трижды мигнула. Родионов посмотрел на нее, не пошевелился. Лампочка начала медленно гаснуть. Ивлев сел к столу.

– Зажечь лампу?

– Не надо. Долго в крае не задерживайся.

– Ладно.

– Вот так, Петр Емельяныч… – непонятно было, что хотел сказать этим Родионов.

Ивлев промолчал.

Родионов нащупал папиросы, закурил.

– Ты долго сидел, Кузьма Николаич? – спросил вдруг Ивлев.

– Полтора года, – не сразу ответил Родионов. – А что?

– Так просто… Горько это?

– Горько? Черт его знает… Горько, конечно. Не от тюрьмы горько – вообще жить в такое время очень горько. Бывают штуки пострашней тюрьмы.

– В чем обвиняли?

– Та-а… неизвестно в чем. Бывают, я говорю, штуки пострашнее тюрьмы. Меня, когда освободили, вызвали в Москву. А в Москве в то время был мой один старинный дружок, мы с ним на заводе вместе работали. В Москве он в больших чинах ходил. Нашел я его, рассказал свою историю. Он пообещал на другой день разузнать все и помочь, если что, вылезти из грязи – я чуял, что меня неспроста опять вызвали. Ну, поговорили с ним с глазу на глаз, он порассказал многое… На другой день встречаемся, он мне: «Беги, куда хочешь, иначе худо будет – опять посадить хотят». Я и дернул. На курорт! Бумажку мне там сделали, какую надо. Два с лишним месяца отсиживался на курорте, а тем временем связался с бывшими друзьями отца, с которыми он в ссылке был, и выкарабкался. А дружка моего… – Родионов помолчал, достал из пачки папироску, но прикуривать не стал. – Дружка моего, Сергея Малышева, самого забрали. Как я узнал потом, на другой же день после моего отъезда. И расстреляли. И вот с тех пор – двадцать уж лет! – как вспомню Сергея, так сердце скулить начинает: мог ведь он перед смертью подумать, что это я донес на него. Рассказал он мне по дружбе кое-что, никто больше не слышал, только, значит, я и донес.