Изменить стиль страницы

– Ну, что там? – опять спросил он, когда Родионов начал вытираться.

– Буфет открыт еще?

– Открыт, наверно.

Родионов пошел в номер, Ивлев – за ним.

– Ты что, не хочешь разговаривать со мной?

– Не хочу, – Родионов бросил полотенце, надел китель, причесался перед зеркалом и ушел в буфет.

Ивлев опять принялся ходить по комнате.

Когда Родионов вернулся, Ивлев лежал на кровати в кителе, положив ноги в носках на стул.

– Вот теперь можно разговаривать, – сказал Родионов.

Ивлев сел на кровати.

– Ухожу опять в милицию, Николаич. Звонил сегодня в управление – берут.

Родионов посмотрел на своего помощника.

– Да?

– Предлагают в Салтонский район. Если, конечно, в крайкоме… ничего страшного не случилось. Чем там кончилось-то?

Родионов все смотрел на Ивлева, и взгляд его был неузнаваемо холодный, чужой, пристальный.

– Иди, пожалуй, в милицию, – согласился он. – В крайкоме все обошлось… Но выговор тебе будет – чтоб ты умел вести себя.

Ивлева поразили глаза Родионова. Даже в минуты ярости они у него никогда не были такими, даже – когда он очень уставал. Сидел другой Родионов – пожилой, глубоко и несправедливо обиженный человек.

– Кузьма Николаич…

– Ладно… – Кузьма Николаевич махнул рукой, встал и начал раздеваться. – Давай спать.

Разделись, легли. Ивлев не выключил на своей тумбочке свет.

Слышно было, как подъезжали к подъезду гостиницы такси, жалобно взвизгивали тормоза, хлопали дверцы… В соседнем номере бубнил репродуктор и разговаривало сразу несколько людей, смеялись – выпивали, наверно. По коридору прогуливались две женщины – туда-сюда; когда они приближались к дверям, Ивлев разбирал отдельные фразы:

– Дорогая моя, я вам говорю: не сдавайтесь!

– Возмутительно то, что он не может понять… – дальше не разобрать.

– Не сдавайтесь! – опять восклицала женщина с низким сильным голосом. И еще несколько раз слышал Ивлев, как она говорила: «Не сдавайтесь!».

Потом из репродуктора в соседнем номере грянула удалая русская песня. Ивлев придвинулся ближе к стене и стал слушать песню. И в голове начали слагаться стихи… Интересно, что охота к стихам пробуждалась у Ивлева только в трудные для него минуты жизни.

Утром Родионова разбудил голос Ивлева – тот негромко разговаривал с кем-то по телефону.

– …Да, да… Я понимаю. Нет, просто… да, да. Нет, просто я… – долго слушал. – Выговор. Не знаю еще. Будьте здоровы! Мгм… Конечно. Будьте здоровы!

«Сопляк», – с удовольствием подумал Родионов. Полежал еще немного, потом потянулся и «проснулся».

– С добрым утром! – приветствовал его Ивлев. Он успел побриться, помыться… Сиял, как новый гривенник.

– Рано ты, – сказал Родионов.

– Что будем делать?

Родионов откинул одеяло, опустил на пол худые, волосатые ноги. Ивлева удивили мешки под глазами первого секретаря; вообще вид у него был неважный, усталый.

– Что делать?… Позавтракаем, потом пойдем получать твой выговор. А потом… выпьем на прощанье. В ресторане. Я уж лет десять не был в ресторане.

– Я раздумал, – сказал Ивлев.

– Чего раздумал?

– В милицию идти. Пойду в крайком, извинюсь перед всеми… Надо, как думаешь?

Родионов посмотрел на него, ничего не сказал на это. Снял со спинки кровати галифе, запрыгал на одной ноге, попадая другой в штанину.

– Ты в парикмахерской брился? Где она тут?

– На нашем этаже, в конце коридора. Иди, там сейчас никого почти нету.

Юрий Александрович, учитель, был парень неглупый, но очень уж любил себя, просто обожал. Началась эта нехорошая любовь давно. Юрий был единственный сын у обеспеченных папы с мамой. С детства привык к тому, что всякое его требование уважалось. Потом, с возрастом, пришлось убедиться, что мир «жесток». Юра стал изворачиваться, и если другие – кроме папы с мамой – не всегда уважали его требования, то сам он уважал их. Любвеобильные родители по-прежнему изо всех сил заслоняли от него свет. Так в сыром затемненном месте созрело бледное, гибкое растение.

Юрий окончил пединститут. Комиссия по распределению не долго думала – в Сибирь.

– Как?

– С удовольствием, – сказал Юрий. Тут надо еще раз сказать, что парень он был неглупый. Он не стал, как другие, упираться. Он даже попросил родителей, чтобы они не обивали пороги разных именитых людей. Он знал: биография в наши дни, в нашей стране, имеет серьезное значение. Квартира с удобствами подождет – немножко терпения. Терпение, плюс спокойствие, плюс голова – будет и квартира и все другое. Уже с самого начала в биографии будет одна очень звонкая фраза: «Три года работал в Сибири».

Приехав в Сибирь, учитель Юрий Александрович решил писать книгу. С ходу. А что? И пусть в редакции журнала или издательства попробуют отнестись к ней неуважительно. Называться она будет «Даешь Сибирь!» или «Дорогу осилит идущий (Записки учителя)». Начнется книга с того, как героя – «я» – провожают в Сибирь. Потом размышления в купе, на верхней полке… А за окном поля и поля. Велика ты, матушка-Русь! Дорожные знакомства. Перевалили Урал… Когда проезжали столб «Европа – Азия», крики «ура», смех, шутки. А кто-то плачет (как потом выяснилось, девушка-десятиклассница, сбежавшая из дома в Сибирь: ей, видите ли, страшно стало). Опять дорожные знакомства – скуластые сибиряки, ужасно темные и добрые. Тоска и размышления на верхней полке интеллектуального, чуточку оппозиционного «я». Дальше – деревня, школа… Первые уроки. Класс – хулиган на хулигане хулиганом погоняет, «Я» волнуется, срывает пару уроков. Размышления дома, «у бабки Акулины». Бабка Акулина, это дитя природы, «глаголет истину» (привести дословно несколько темных ее выражений и настаивать в редакции – не убирать их). Потом рассказывать знакомым, как отстаивалось каждое слово в повести. Вместе со всем этим – письма далеких друзей, письма далеким друзьям… «Я» держится с завидной стойкостью, зовет далеких друзей в Сибирь, попрекает их ваннами и теплыми уборными, дерзит. С двумя-тремя расходится совсем. Дела в школе налаживаются (класс-то был не такой уж плохой). И так далее.

Чего хотел он от жизни? Многого.

Однажды (он учился в девятом классе) отец купил ему ружье. Было воскресенье, во дворе полно знакомых девчонок и ребят. Он взял ружье, вышел из дома (ружье за плечом, дулом книзу), на виду у всех прошел по двору сел в «Москвич» и поехал за город. Пострелял в консервные банки и вернулся. Все. Но этот вот момент, когда он шел с ружьем по двору и затем сел в собственную машину то чувство, которое он испытал при этом, он запомнил надолго. Он хотел, чтобы в его жизни было как можно больше такого – когда ты обладаешь тем, о чем другие только мечтают, когда на тебя смотрят с жадным интересом, когда отчаянно завидуют. Хотелось, например, приехать из Сибири и, здороваясь с товарищами, так, между прочим, спрашивать: «Читал мой опус?». Нет, лучше не спрашивать, а просто улыбаться… Да, конечно, не спрашивать. Наоборот, когда скажут: «Читал твой опус», – тут взять и снисходительно поморщиться. Хотелось славы, уважения к себе, и как можно скорее. А как все это добывать, черт его знает. Писать – это доступнее всего. На фоне общей бедности нашей литературы, может быть, и удастся возбудить интерес к себе. Он был как-никак преподаватель русского языка и литературы, много читал о тяжелом пути писателя, сам рассказывал о всяческих терниях, мучительных поисках, кризисах и срывах. И всегда искренне недоумевал в душе – не понимал, какого черта еще нужно признанному писателю. Но, если бы волею судьбы он сделался вдруг известным писателем, он, наверно, не отказал бы себе в удовольствии говорить: «Сложное это дело, старик, – писательство. Внешне все хорошо, а вот здесь (пальцами – на грудь) скверно».

Хорошо бы стать грустным писателем…

С Майей, теперешней женой, он дружил еще в институте. Она уважала его честолюбивые помыслы. Правда, перед нею он свои помыслы всегда несколько облагораживал.

Здесь, в Сибири, Майя удивила его своей жизнеспособностью. Если он, приехав сюда, призвал на помощь всю волю, которой обладал, решил выстоять, то Майя сразу, без усилий вросла в непривычную деятельность. Для нее как будто ничего в жизни не изменилось, как будто она переехала из одного квартала в другой. Он прилепился к ней…