Изменить стиль страницы

— К чему она мне? Шесть часов ехать. Вот пообедать бы — это да. Весь день не ел. Ночью приеду в город — опять все закрыто, до утра не перекусишь. Ресторан у вас работает?

— Работает, — недовольно сказала Никифорова. — Через один вагон. Мне от этого одно мучение. Всю грязь с утра до ночи через меня волокут. Подтирать за ними не успеваю. Котел вот-вот расплавится. Шурую, как морской кочегар. Все тепло за день вынесут. Двери — туда-сюда, туда-сюда. А то вовсе оставят открытыми. Разве уследишь за каждым алкоголиком? Он зенки залил — ему жарко. А ты топи и стой на дверях швейцаром. Умные проводники на сочинском направлении ездят. Я ж — всю жизнь по Северу. Только и бегаю с клизмой, отогреваю туалеты. Нет. Это точно!.. Последний год — и уйду на пенсию. Не нужна мне доска Почета… Пойдем…

Она отвела Сидельникова в четвертое купе, где только одно место было занято, остальные пустовали. На нижней полке справа кто-то спал, натянув на себя простыню, как саван. На хромированной перекладине висело цветастое платье, а на вешалке— модная дубленка заграничного производства, с костяными пуговицами и белоснежной подбивкой из — какого-то длинношерстого меха, вроде козьего. В купе тонко пахло дорогими духами. И Володя, еще не зная, кто там спит, вдруг пожалел, что ехать ему всего шесть часов. Пожалел не потому, что там чего-то, а просто так…

Он поставил на полку чемодан, повесил на крючок полушубок, глядя в дверное зеркало, собрал ворсинки с кримпленового пиджака, прошелся расческой по волосам, «отцентровал» галстук. В зеркало увидел, как над головой спящей женщины чуть-чуть приспустилась простыня и показались большие глаза, подведенные голубыми тенями. Ню пока он поворачивался, чтобы из приличия поздороваться с соседкой, глаза вновь исчезли под простыней. Володя тихонько отворил дверь, вышел, и так же тихонько притворил, даже замок не щелкнул.

— Я пошел, — доложил он проводнице, задержавшись у служебного купе.

— Соседка спит? — как-то загадочно спросила Никифорова. Используя свободные минуты, она вязала носок. Спицы так и мелькали в ее огрубелых руках.

— Придуривается, — улыбнулся Володя.

— Тебе б ее придурь — волком бы завыл. — Проводница тяжело, по-бабьи, вздохнула. — Все вы, мужики, сволочи. Больше, меньше, а все равно сволочи.

— Может, хоть через одного? — добродушно поинтересовался Володя.

— Это надо у твоей жены спросить. И то полной правды не узнаешь. Мы ведь дуры: терпим, скрываем, сор из избы не несем…

— А что с ней? — Володя кивнул в сторону четвертого купе. — Беда, что ли, какая?

— Вторые сутки девка лежит. Даже чаю не пьет. Я уж стараюсь никого не подселять к ней. Тебя пустила, поскольку ехать недолго. А ночью подхожу, прислушиваюсь: живая ли, не сделала чего над собой?

— Обокрали, ага?

— Обокрали. — Проводница отложила в сторону вязание, внимательно глянула на нового пассажира, видимо, раздумывая, стоит ли рассказывать ему о чужом горе. Решила воздержаться. Снова взялась за спицы, с материнской строгостью сказала: — Иди обедай. И не вздумай к ней приставать. Высажу!

— Еще чего!

— Все вы порядочные, насмотрелась. Ладно, иди.

— С тобой, мать, не соскучишься.

Володя двинулся дальше, и пока шел, размышлял об этой своей соседке. Дубленка, шикарные духи… Странно, что у такой женщины могут быть какие-то неприятности. Вообще, он считал неестественным, когда у состоятельных людей случалось горе.

Это представление укоренилось в нем с детства, с послевоенного, голодного, оборванного детства, с мечты о целой буханке хлеба, которую можно съесть сразу, в один присест. Это была недосягаемая мечта маленького Володьки Сидельникова, сына вятских колхозников, получавших за свой тяжелый труд на земле одни только символические палочки в трудоденной ведомости. «Горе в опорках ходит» — любила говаривать его мать, и, побывав в городе, с восторженной завистью рассказывала, какие там благополучные бабы: «Ходят в дорогих польтах, с чернобурками, с накрашенными губами». А Володькина мать, сколько он ее помнил, ходила в стоптанных армейских ботинках, старенькой юбчонке и ватнике, насквозь пропахшем коровьим молоком, прелым сеном и навозом. Так и ушла она, молодая еще, из жизни, не испытав на своих плечах прелести дорогого пальто с чернобуркой. Теперь, будь она жива, как Володька разодел бы ее! Во все лучшее, что можно достать в магазинах! Он тяжело и больно жалел о том, что не в силах этого сделать. И чем больший достаток входил в его дом, тем чаще и надсаднее ныло сердце, когда он думал о матери. Хоть бы одним глазком глянула, порадовалась цветному телевизору (она и черно-белого-то никогда не видала), просторному холодильнику, мотоциклу с коляской, полному шкафу всякого добра, коврам и прочим достаткам семьи рядового лесоруба и медицинской сестры.

Обо всем этом часто думал Володя Сидельников, вспоминая прожитые годы, свою вятскую деревеньку и тоскливую, сирую в ней жизнь после войны. Взрослея, он понимал, конечно, что никакие блага не могут застраховать человека от случайных бед. Но давно и прочно укоренившееся в нем деревенское представление о человеческом горе, которое «ходит в опорках», нет-нет и выказывало себя…

Зал вагона-ресторана был почти пуст, что очень Володю удивило и обрадовало — обычно, когда едешь в отпуск, не пробиться сюда. В январе, оказывается, совсем другое дело — не сезон…

Он жестом подозвал официанта.

— Водкой не торгуем, — отчеканил парень. — Не положено.

И может именно поэтому ему вдруг захотелось водки, как, может, никогда в жизни не хотелось.

— Принеси бутылку. Сделай, приятель, — жалобно попросил Володя и сам удивился, откуда взялся у него такой тон. — Вот уж чего никогда не приходилось лесорубу Сидельникову, так это унижаться. Однако вырвалось, и, самое удивительное — подействовало.

— Выясню у директора, — пообещал официант, удаляясь.

— Белой нет, — тихо сообщил официант через минуту, наклоняясь к Сидельникову. — Нашли бутылку коньяка. Но дорогой… У нас большая наценка.

— Какой разговор?! — Володя хлопнул себя по боковым карманам. — Тащи!

Официант поставил на стол бутылку, накрытую салфеткой, заботливо сдвинул оконную занавеску и удалился.

…Вскоре он принес счет и сказал, что ресторан закрывается.

— Как закрывается? — Володя удивился. — Еще только без пятнадцати девять…

— В девять закрывается. Мы ведь тоже люди. С пяти утра на ногах, — пожаловался парень заученно.

— Время как пролетело…

Володя полез в карман за деньгами.

Вдруг он вспомнил свою таинственную соседку, попросил:

— Можно бутылку вина? — тихо спросил Володя.

— На вынос не торгуем. — Парень вновь был строг и недоступен. — И вообще: вам на сегодня достаточно.

— Ну что ты, друг! — засмеялся Володя. — Мне ведра мало, а тут — бутылка!

— Ничего не знаю. Просите у директора. Володя хотел было попросить еще, но вдруг не стал. Вот не стал, и все. Володя пошел к директору. Тот, не отрываясь от дела, выслушал, молча поднялся и снял с витрины бутылку хорошего марочного вина.

— И пять шоколадок.

Директор отсчитал пять шоколадок.

— Вот это деловой разговор. — Володе был симпатичен директор. — А то базарят по мелочам: положено, не положено. Все положено, что положено. Верно я говорю?

— Верно, как в церкви, — снисходительно улыбнулся директор. — Приходи утром поправлять здоровье.

— Я здоров, — слегка обиделся Володя. — А утром буду далеко. Мне через два часа — на выход с вещами.

— Успеха. — И задвигал костяшками счет.

— Наобедался? — спросила проводница, когда он возник на пороге ее служебки. Задубевшие, в ссадинах и порезах, пальцы ее по-прежнему перебирали спицы: она довязывала носок.

— Ну и даешь ты, мать! — удивился Володя такой производительности. Он выставил на стол бутылку, положил шоколадки. — Угощайся. Как хоть тебя звать-величать?

— Татьяной Архиповной, — ответила проводница, бросив мимолетный взгляд на угощенья. — А тебя как?