Изменить стиль страницы

С тщетной надеждой на неразворотливость старшины он провожал "матку" глазами, пока хвост не миновал третью пару бакенов в шивере. Дальше, конечно, и дурак проведет ее как по ниточке! Легче легкого провести ее дальше! И легче легкого Михаилу Венедиктовичу сказать, что Генка в последний раз хочет украсть кошелек, хотя Генка никогда ничего не крал и красть не собирается. А насчет рыбы — так это смешно: какая разница, сейчас или осенью он кончит рыбачить? Столько лет рыбачил, а тут два месяца, подумаешь! Надо же бате с матерью добыть рыбы, как этого Михаил Венедиктович не понимает? Петр, например, понимает прекрасно, а Петр вроде бы никакой не ученый, просто рассудительный мужик, хотя и себе на уме. И даже, прямо говоря, порядочный гад…

Генка не мог простить Петру случившееся в тот памятный вечер — главным образом потому, что Эля не прощала Генке. А в чем виноват Генка? Ни в чем! Петр, чтобы купить аккордеон, до безобразия подпоил ребят с катера. Значит, виноват Петр. Генка же не думал, что так получится! Петр заварил кашу, а сам в кусты: "Куда ты, их четверо!" Теперь ему можно говорить, будто кричал это, чтобы Генка не лез один, а подождал, пока он гармонь положит. Говорить все можно, язык без костей…

— Генка! — крикнула с косогора мать, кутая ноги подолом платья, которое хотел сорвать ветер. — Отец спрашивает, "маткой" бакена-те не зацепило? Сплавать к ним, поди, надо?

— Знаю, — отмахнулся Генка. — Сплаваю.

Как будто он действительно не знает, что проверять после прохода "матки" обстановку фарватера на шивере — святая обязанность бакенщиков. Для, этого и пост существует. Но тыкать ему в нос этой обязанностью вовсе незачем; может и Шкурихин сплавать.

Спихнув лодку, Генка давнул ногой на стартер, но мотор не соизволил даже чихнуть. Только после третьей попытки пришло в голову заглянуть в отстойник: конечно, на полпальца грязи! А лодку за это время успело снести в травы, заведешь мотор — как раз полкопны водорослей на винт намотается. Не везет, так уж во всем не везет! Генка взял шест и стал выталкиваться на чистую воду.

На этот раз обстановка не была нарушена. Развернувшись, он погнал лодку против течения, поставив рукоятку газа на "самый полный". Моторка зашлепала брюхом по крутым валам, потеряв больше половины скорости. Валы набрасывались отовсюду, сталкиваясь, обдавая холодными брызгами, норовя запрыгнуть через борт, сбить с курса.

— Сволочь! — обругал Генка шиверу, окатившую его особенно щедрой порцией брызг.

Она злобно ощерилась черными клыками камней и толкнула в борт полузатопленным сосновым обрубком так, что лодку подкинуло.

— Гадина! — сказал Генка.

Вот уже четвертый день — начиная все с того же вечера, конечно, — и вода, и земля, и небо всячески вредничали.

Небо, хотя и прикидывалось высоким и невесомым, угнетало своей тяжестью. Река — вот, пожалуйста! — подсовывала топляки, чтобы сломать винт. А на берегу под ногами путались камни, хлестали по глазам тальниковые ветки. Сама земля, раскиснув после дождя, но́ровила ускользнуть в сторону, лишить опоры.

Люди тоже были против него, даже отец с матерью. Мать, когда он, вытащив лодку, занялся сборами к завтрашнему походу, сказала, язвительно поджимая и без того тонкие губы:

— Вовсе ты, парень, от дому стал отбиваться. Медом, поди, лавки-то у московских намазаны! Ведь день-деньской оттуль не выходишь, вроде и делов никаких нету…

— А какие дела? — спросил Генка. — Сено если метать, так вымочило его вчера, сама же не велела копнить.

Матвей Федорович, стуча деревяшкой, прошел через комнату к бочонку с водой, зачерпнул ковш и, не видя, что проливает через край, пробурчал:

— Добрые люди плашник готовят уже, белка ноне должна прийти, шишки на еле́ эвон сколь.

— Успею, батя.

Матвей Федорович сделал несколько глотков, в горле у него громко забулькало. Выплеснув остатки воды назад, в бочонок, сгибом локтя утер рот. Мокрые усы слиплись косичками.

— Не знаешь, что, покуль не привянет да не потемнеет новая ловушка, без толку будешь переводить гриб?

— Да и гриб-то где? По пням на корню сушится, — все так же язвительно бросила мать.

— Плохо нынче опята растут, лето такое, — оправдывался Генка.

— Руки такие — не доходят!

— Дойдут, до осени далеко. Завтра за хариусом пойду в Ухоронгу, погляжу на просеке. Там всегда первый опенок растет.

— Сетушку возьмите, коли по хайрюзов надумали, — посоветовал Матвей Федорович. — Повыше Гараниного ключа плесо доброе, да и за третьим заломом попытайте…

— Петька знает, поди, — сказала мать.

Генка аккуратно вколол крючки лохматых обманок — сделанных из петушиных перьев искусственных мушек — в подкладку фуражи и небрежно, как бы мимоходом, сообщил:

— Сетка ни к чему, батя. Да и неловко с ней одному.

— Пошто одному? — удивился Матвей Федорович.

— А я… не договаривался с Петром. Один пойду.

— Вдвоем ступайте. Присмотрите, где заездок ладить. На старом-то месте берег шибко подмыло, Петр выше городить хотел нонче.

— Ну и пусть городит где хочет, — сказал Генка.

— Ай не поделили чего? — насторожилась мать.

— Противно, ребят на катере обманул по пьянке. Обрадовался!

— Чужих обманул, не своих! Петька — он завсегда был честным. — Матвей Федорович, строго блеснув занавешенными лохмами бровей глазами, показал сведенную в кулак пятерню, словно держал между большим и указательным пальцами пойманное под рубахой насекомое. — На столь вот связника никогда не обидел! Золотой мужик! У них, брат, вся родова такая!

Генка только вздохнул: что скажешь на это бате? С ним толковать — все равно что с норовистым конем. Если упрется, жердь об него обламывай, не то что язык, — не сдвинешь!

Чтобы не продолжать разговора, пошел за стайку — накопать в навозе червей. На стайке, подоткнутые под дранку крыши, сохли еловые плахи — заготовки для лыж. Вместе с Петром они выискивали добрую, без крени и сучков, ель. Но обтесывал выколотые плахи Петр. Сказал: "Ладно, один управлюсь!" Черт, он никогда не старался выехать на чужом хребте, Петька Шкурихин! Что верно, то верно.

7

Роса густо лежала на сумасшедших — в человеческий рост — травах, тяжелыми каплями набухая по концам листьев, пригибая их своей тяжестью. Бабочки со склеенными влагой крыльями, переползая с листа на лист, оставляли за собой темно-зеленые глянцевитые дорожки и подолгу отдыхали, устало шевеля усиками. Долгоносые коричневые бекасы, внезапно взлетая из-под ног, обдавали брызгами с крыльев и тут же, на глазах, падали в травы. Наверное, они очень спешили снова нахохлиться, сжаться в комочек под лопушиной, как поднятый на рассвете шальным телефонным звонком человек под не успевшим остынуть одеялом.

Генка шел впереди, с пренебрежением отчаяния окатывая себя с ног до головы влагой, проливающейся с трав и кустов. Он даже нарочно встряхивал особенно росные ветки, чтобы идущие позади не попадали под леденящий душ. Он жертвовал собой ради них, но тем не менее ругательски ругал в душе Сергея Сергеевича за слишком ранний подъем. Нельзя разве было выйти позже, когда роса обсохнет? Ведь, как ни обивает ее Генка, холода и мокроты хватает и на Элину долю.

Они шли по старой охотничьей тропе, которая выводила на Ухоронгу километрах в пятнадцати от ее устья. Там, где своенравная горная речка, устав прыгать с камня на камень, начинает чередовать перекаты с более или менее спокойными плесами. Ниже перекатов, в черно-зеленой глубине уловов, у перехода пенной быстрины в слив, всегда стоят в холодке таймени. Ленки стайками гуляют по плесам, от переката до переката. А в самых перекатах, за камнями, о которые сечется на две струи вода, невидимые, покамест не повиснут на тугой лесе, хариусы караулят пролетающих над рекой мошек. Над плесами стоит музыкальная, чуть позванивающая тишина, журчание шивер отдает громким звоном стекла, а перекаты рычат глухо и угрожающе. Они не позванивают, не звенят, а гремят и брякают…