Товарищ, не в силах я вахту стоять…
Проходя мимо домика, занятого экспедицией, Генка вспомнил, что "мошкодавы" собирались уйти на целый день в пойму Ухоронги — кого-то чем-то опрыскивать. И обиделся: он тут старается об аккордеоне для Эли, а Эля кого-то опрыскивает неизвестно где. Пакость какую-то, кровососущих!
У Шкурихиных гуляли по-заправдашнему. Клавка даже свои тарелки с незабудками выставила. Даже нажарила яичницы с салом, хотя и плакала, что всех кур ястребы потаскали. Ох, и здорова она зря плакаться, Клавка! У нее, видать, даже спирт был дома, — откуда иначе пустая бутылка на столе?
Старшина Тимоха первый увидал вошедшего Генку, качнулся, наваливаясь грудью на стол, и заорал:
— Друг! Есть выпить? Привез?
Обиженный на Элю, Генка и на него посмотрел сбычась. Но до его обид никому не было дела, Да и сам он забыл о них, выпив стопку, — он ведь и пил, чтобы забыть обиду! Закусывая малосольным хариусом, пряно пахнущим черемшой, которую Клавка всегда добавляла в рассол, он слышал, как Петр спрашивал у Тимохи:
— Так договорились?
— Друг! Договорились! — кричал тот и бил кулаками по столу.
Клавка опять разливала спирт, подсев к Ваське, хозяину аккордеона. Впрочем, неизвестно уже было, кто хозяин. Петр, повернувшись к нему, спрашивал:
— Значит, при свидетелях? Четыре червонца, пуд рыбы. Магарыч — на столе, считаем, что пополам.
— Рыбка-то, Васенька, по полтора рубля килограмм, дешевле никто не отда-аст, — пела его жена, прижимаясь в Ваське, норовившему обхватить ее ниже поясницы. Клавка виляла спиной, а Васька, облизывая слюнявые губы, говорил ей:
— Забирай. Братухин. Хорошему человеку — не жаль.
И опять пытался обнять. Потом с другой стороны к ней полез Тимоха, а Петр сказал, не шевеля губами:
— Ступай у Григорьевны посиди.
Генка не видел, кто и когда принес аккордеон. Не видел и не понимал, когда и зачем зажгли лампу, разобрали пол у окна. Там зиял теперь бездонный черный провал, такой же, как за распахнутым настежь окном. Но, увидев тьму за окном и аккордеон на кровати, Генка вспомнил об Эле. Наверное, она вернулась уже и ждет, чтобы он позвал ее поиграть на аккордеоне, чтобы все здесь поняли, какая она, Эля!
Аккордеон лежал на кровати, и Генка почему-то лежал на кровати, только не на подушках, как аккордеон, а поперек, привалясь к стене. Не уставая удивляться всему этому, он встал и пошел к "мошкодавам", за Элей. Пьяным он не был, нет, просто был необычайно легким каким-то. Эта удивительная легкость мешала ногам твердо ступать по земле, чувствовать землю. Но Генка всегда был упорным, он дошел до крыльца домика "мошкодавов" по волнующейся, как вода, тропинке и, раздумав преодолевать крыльцо, позвал в затянутое сеткой окно:
— Эля! Петро-то… аккордеон купил.
В это время у Шкурихиных рявкнула гармонь, как рявкает неожиданно огретая палкой свинья, застигнутая в огороде. Потом гармошкины голоса стали выговаривать какой-то плясовой мотив, и невидимая Эля спросила:
— Ты думаешь, это остроумно?
— Да нет, — сказал Генка. — Верно, аккордеон купили. У ребят с катера. Весь перламутровый. А играть не может никто. Здорово?
— По-моему, смешно! Зачем было покупать?
— Точно, — обрадовался ее мудрости Генка. — Пойдем поиграешь…
Из окна донеслись обрывки общего разговора: "Ну и что из того?" — "Наоборот, неудобно отказываться, раз приглашают…" — "Перестаньте, это же ребячество…" Наконец Эля крикнула Генке:
— Сейчас выйду, подожди минутку.
Оттолкнувшись от стены дома, он вернулся к крыльцу и опустился на нижнюю ступеньку — ладно, подождет! Даже не одну минуту подождать может, некуда ему торопиться. Но Эля не заставила ждать. В сенях хлопнула дверь. Шагов Эли он не услышал, но догадался, что она уже стоит сзади.
— Весь перламутровый, — напомнил он, поднимаясь.
Эля стояла рядом, тьма прятала ее от Генкиных глаз, но не могла спрятать: он угадывал насмешливые губы, широко расставленные глаза и впадинку на подбородке, хотя видел только черную прядь волос над светлым пятном лица.
— Генка! От тебя же несет водкой! — удивилась девушка. — Ты пьян?
— Нет, — сказал Генка. — Выпил маленько. Гуляют у Петра, понимаешь?
— Да уж понимаю… Послушай, может быть, там не обидятся, если я не пойду?
— Обидятся, — уверил Генка: ясное же дело, что он обидится. Ведь для нее старался!
— Ох! — вздохнула Эля и пошла вперед, к дому Петра.
Там пела гармонь, кто-то невпопад хлопал в ладоши, и невпопад грохали подметки сапог. Открыв дверь, девушка остановилась на пороге. Генка, толкнув ее грудью, ухватился за косяк. Какое-то мгновение Эля не двигалась, а потом стала прижиматься к Генке спиной, выталкивая его назад, в сени.
Пока Генка ходил за Элей, куда-то пропало стекло с лампы. Теперь над ней колебался, то вспыхивая чуть ярче, то угасая почти, ложась и вытягиваясь, коптящий язык огня. В неверном, зыбком свете его по стенам и потолку метались огромные, уродливые тени людей, грузно топтавшихся возле стола. Люди тоже казались порождениями зыбкого, мечущегося в поисках выхода полумрака или полусвета. Дергаясь и взмахивая руками, они двигались по тесному кругу, чудом не проваливаясь в черную яму — туда, куда Петр прятал рыбу. Сотрясая дом, грохали в пол сапоги, а на столе, вспыхивая узкими бликами отражений, подпрыгивали и звенели пустые бутылки.
— Раз-здайсь! — Одна из фигур, широко размахнув руки, откинула в стороны остальных. — Х-ходу!..
Взвизгнув, зачастила, заторопилась гармонь. Сначала не поспевавший за ней одинокий плясун вдруг точно сложился вдвое и словно покатился по полу следом за норовящими опередить его ногами вприсядку.
— И-ех! Сем-мен-новна!.
Потом неожиданно наступила тишина — именно тишина, хотя гармошка еще продолжала частить. Придерживаясь за стол, плясун встал на ноги, заслонив широкой спиной чадящую лампу, плоский и безликий. Изломавшись на стыке потолка со стеной, качнулась и замерла его тень, словно кто-то еще более плоский и безликий, призрачный навис над ним. Но вот тень колыхнулась — это человек, оторвавшись от стола, двинулся к двери.
— Цып-почка! — с придыханием сказал он, и Генка по голосу узнал Тимоху.
Эля рванулась назад, проскользнула под рукой у Генки, а Тимоха, дохнув водочным перегаром, толкнул грудью, накрыл липкой пятерней лицо — и Генка полетел в тьму. Еще не понимая, что произошло, что происходит и может произойти, он смотрел на проем двери. В светлом четырехугольнике один за другим возникали и пропадали черные силуэты. Последний — пятый — задержался в дверях, окликнув:
— Генка? Где ты?
Генка встал, и тогда Петр, подрагивая огнем приклеившейся к губе папиросы, сказал:
— Упились, гады! Прижмут девку, потом отвечать придется. Милиция сюда налетит…
И Генка все понял.
Сразу протрезвев, ринулся мимо Петра к выходу, в утыканную звездами тьму.
— Куда? — крикнул вслед Петр. — Их четверо, дура!
Тогда Генка не услышал этого: ничего не слышал и ничего не видел. Даже тропинки, по которой бежал.
Бежал, видя только цель — невидимый во тьме домик экспедиции, домик Эли.
В дверях он ударился о заслон из потных спин, рванул к себе чьи-то плечи, освобождая дорогу, и очутился перед Михаилом Венедиктовичем.
У Михаила Венедиктовича было необыкновенное, чужое лицо, а на чужом лице — чужие, огненные глаза. Ноздри тонкого носа вздрагивали.
— Вон отсюда! Скоты! — негромко и страшно говорил он Генке, медленно надвигаясь на него с неумолимостью камня в шивере на потерявшую ход лодку. — Вон, или…
Генка попятился и увидел рядом с собой Тимоху, Сами собой поднялись руки, пальцы рванули затрещавшую ткань. Потом — близко-близко — из белых глаз захотели выпрыгнуть черные пятна зрачков. С наслаждением и легкостью, точно стряхнув гадкое насекомое, Генка отшвырнул Тимоху в черный проем двери, уже никем не заслоняемый. И прыгнул бы следом, чтобы раздавить, уничтожить, но его остановил голос Михаила Венедиктовича: