Изменить стиль страницы

Филипп Филиппович крякнул и принялся за тушеную капусту, которую подставила ему молчаливая Наташка. В наступившей неожиданно тишине было слышно, как ходит по чердаку ветер.

— Презираю такую сознательность! — фыркнула вдруг Светка. — Никакой гордости у людей нет, смотреть противно. Разве Бурмакин мужчина? Баба он худая! — Она не могла забыть Вальке обиды в клубе.

Сударев положил вилку и, отвернувшись от стола, обняв ладонями колени, всем корпусом подался в сторону Светки.

— У тебя странные понятия о гордости, Светлана, — сказал он. — Валентин Бурмакин не мог оставить твоего отца замерзать в тайге. Человек прежде всего должен быть человеком, понимаешь?

— Это называется гуманизм, да? — тоном примерной ученицы спросила Светка и, показывая, что разговор ей наскучил, стала царапать ногтем покрывало, вызывая на игру вылезшего из-под кровати котенка. Но тот, равнодушно проследовав к порогу, принялся «намывать гостей». Тогда Светка, разочарованно вздохнув, сказала:

— Все это красивые слова…

— А я, например, думаю, что, если прежде твой отец поступал в отношении Бурмакина несправедливо, теперь он испытывает угрызения совести… — Филипп Филиппович не был уверен в справедливости, своих слов, но со Светой он не имел права говорить иначе.

— Сомневаюсь, — не поверила ему Светка.

Он внимательно посмотрел на девушку.

— Очень трудно тебе будет жить…

— Меня ваша Наташка зажалела уже совсем, Филипп Филиппович. Такая я несчастная — и думаю не так, и поступаю не так, и вся-то я не такая… — Она вдруг вскинула голову, театрально сощурила глаза. — Не хочу, чтобы меня жалели. Не нуждаюсь!

Сударев только пожал плечами, стал закуривать. Наташка убрала со стола, вынесла в сени кастрюлю со щами. Вернувшись, напомнила подруге:

— Пойдем?

— Куда собралась? — спросил ее Филипп Филиппович.

— К Надьке Звягинцевой, за мулине. Ей из Красноярска целую посылку прислали, разного.

— А я, — сказала Светка, поглядев на часы, — в больницу. Передачу родителю понесу, мать приготовила уже, наверное.

7

Никаких угрызений совести Яков Иванович не испытывал. Наоборот, во всем случившемся винил Вальку и только Вальку. Не будь у этого человека такой дурацкой натуры, Якову Канюкову не понадобилось бы выслеживать его, стараться поймать с незаконной добычей, из-за чего все и произошло. В конце концов Яков Канюков не лося искать отправился, а браконьера Бурмакина уличать. Значит, причина — Бурмакин, а лось и больница — следствие. И в том, что этот Бурмакин спас его от копыт зверя, тоже нет никакой личной заслуги его перед Яковом Канюковым, парень не догадывался, кого выручает. Когда узнал — за голову схватился, сказал: надо было ему насмерть тебя затоптать! И тем не менее Яков Канюков в благодарность за своевременный выстрел и доставку в поселок постарается спасти Вальку от штрафа. А если Бурмакину и придется все-таки пострадать, тоже особой беды не будет — и без Канюкова убил бы лося, за тем шел! Смешно же верить его россказням, будто высматривал глухариные тока!

Опираясь на локти, Яков Иванович передвинулся ближе к стене, нашарил под подушкой пачку «Беломорканала», закурил. В палате курить не разрешалось, но после обхода врача дежурные сестры заглядывали редко и не очень придирались. Из шести коек были заняты только три, самым тяжелым считался Канюков. Старик пенсионер, лежавший с расширением вен, уходил обычно точить лясы в соседнюю палату, а плохо говоривший по-русски мальчик-эвенк с переломленной в лодыжке ногой никогда ничего не требовал и о нем попросту забывали. Поэтому Канюков мог без стеснения курить, когда ему этого хотелось.

И все-таки дым он пускал на всякий случай по стенке — ничего не поделаешь, порядок есть порядок! А Яков Иванович искренне верил, что всегда стоял за порядок…

На этот раз предусмотрительность оказалась кстати: из коридора донесся не по-больничному громкий мужской голос, ему отозвалось низкое контральто дежурной сестры Тамары. Потом дверь палаты отворилась, но в проеме ее Канюков увидел не врача, а следователя, или, как их называли теперь, дознавателя, Черниченко. Узнать его не составляло труда, хотя кургузый белый халат делал человека похожим черт те на кого. Черниченко приостановился на пороге, осматривая палату, и Яков Иванович обрадованно махнул ему рукой:

— Давай, давай, заходи!

Он не думал, к нему или не к нему пришел дознаватель. Просто обрадовался знакомому человеку, возможности перекинуться с ним словечком. И только когда Черниченко, сказав «Здравствуйте», подвинул к изголовью белую табуретку и уселся, понял — следователю нужен именно он. И досадливо поморщился:

— Значит, уже раскрутили колесо? Пошла писать губерния? Жалковато!

— А что? — спросил Черниченко.

Канюков засосал верхнюю губу под нижнюю, укололся о давно не бритую щетину.

— Такое дело, понимаешь… Все же парень меня из тайги выволок. Думал я — оприходовать это мясо, и все. Раз уж так получилось.

— Так не выходит, — сказал Черниченко.

— Понимаю, что не выйдет теперь, если уж дело завел. Раньше, конечно, надо было мне с начальством твоим договариваться. Ладно, ничего не поделаешь!

Яков Иванович держался простецки, выкладывая такое, о чем следователям обычно не говорят. Это очень подкупало. Захотелось откровенно признаться, что дело по сути не заведено, что главное — не в нем, и попросить в тон Канюкову: будь другом, выведи из тех дебрей, куда я забрался! Но об этом мог попросить мальчик, следователь — нет. И Черниченко, выложив на тумбочку бланк, предложил Канюкову по-официальному немногословно:

— Яков Иванович, расскажите, что вы делали восемнадцатого числа этого месяца.

— А установочные данные чего же? профессионально спросил Канюков.

— Потом впишем, какая разница.

— Потом так потом, — охотно согласился Яков Иванович и подмигнул: — Много писать не придется, не бойся. Вот мне доставалось бумаги поисписать, ох и порядком! — он закрыл на мгновение глаза, собираясь с мыслями. — Так вот, утром восемнадцатого числа охотник Кустиков поставил меня в известность, что браконьер Бурмакин отправился в тайгу, хотя сезон охоты на пушного и другого зверя закончился в феврале…

Рассказ Канюкова, словно считываемый с заполненного уже опросного листа, потек ровно, гладко. Только, вопреки ожиданию, он ничего не объяснял — очень правдоподобный рассказ, если бы дознаватель Черниченко не выпутывал человеческих и звериных следов, на месте происшествия. Но дознаватель выпутывал следы и уже сопоставлял их с тем, что рассказывал теперь Канюков. Концы с концами не сходились у Черниченко, не сходятся они и у Канюкова, безусловно более опытного в следовательской работе.

— Скажите, пожалуйста, — невежливо взбаламутил Черниченко гладкий ручеек повествования, словно шагнул в него с берега. Он даже смог бы поклясться, что ручеек гневно забурлил, ткнувшись в препятствие. — Скажите, пожалуйста, где именно вы находились, когда услышали выстрел Бурмакина?

Яков Иванович удивился наивности дознавателя.

— Ну как тебе объяснишь, где именно? В тайге. Елки — они одинаковые, лейтенант.

— Справа или слева от вас находился Бурмакин?

— Видимо, впереди, поскольку я шел по его следу.

Взгляд и улыбка Канюкова были по-прежнему исполнены доброжелательности. Но теперь Черниченко не поверил им. Теперь он уже не попросил бы Якова Ивановича: будь другом, объясни! — понимал, что Канюков ничего не объяснит. Что будет путать и лгать.

— По его следу вы шли только до того места, откуда повернули за лосем. Помните, у ручья?

Канюков опешил. Черты его лица как-то вдруг обострились, как бы испуганно прижались друг к другу. Но Канюков не испугался, только удивился.

— Тебя что, — спросил он, помолчав, — в тайгу, что ли, носило?

Черниченко подмывало насмешливо прищуриться и сказать «допустим», но он передумал и сказал просто:

— Да, был.

— Хм! — Канюков дернул плечами. — Зря. Следы-то, наверное, совсем затаяли.