Изменить стиль страницы

— Рысь! Данте хоть мех погладить…

— Не выйдет, — пилот помедлил. — Я ее, чтобы в самолете не дрызгаться, на ручье разделал, а шкуру выбросил.

— Жалко, — сказала Анастасия Яковлевна, — шкуру и все внутренности Зорка, наверное, слопала бы. Удивляюсь, чем жива собака? Мы хоть что-то ели, а она?

— Собака, — сказал пилот и запнулся. — Собака перебьется — не человек…

Он вкладывал в свои слова особый, лишь ему ведомый, его оправдывающий смысл. А что? Собака — действительно собака, и только.

— Возможно, — согласилась Анастасия Яковлевна. — Бегает вот где-то, охотится, наверное, тоже…

— Да, конечно… Извините, Анастасия Яковлевна, я хозяйством займусь. Вода, дрова. — Он прихватил с печки ведро и пошел за снегом.

— Снежина валит опять — света белого не видно! — сказал он, вернувшись. — Погода и та против нас, небо закрыто, а как искать кого-то в тайге без авиации? Ходить и аукать?

— Мы с вами все-таки хоть в тепле и знаем, что о нас помнят, можем надеяться. Мне страшно за остальных, очень страшно!

— Здоровые мужики, что им сделается! — бодро уверил пилот, но представил себя самого, бродящего днем в поисках петель, — и стало холодно, он невольно втянул голову в плечи.

Вода в ведре начала закипать, запахло варевом. У пилота, не сводящего глаз с ворочающихся, как живые существа, кусков мяса, свело судорогой желудок. Он уже не мог терпеть дольше. Воровато оглянулся на учительницу и, вспомнив, что она не может видеть его жалкого нетерпения, попытался вынуть один из кусков. Но мясо было еще сырым, резиновым, оно отпрыгивало от напильника и ныряло под коричневую пену. Тогда пилот выхватил его прямо рукой, уронил на пол, обжегшись, и поднял, притиснув спрятанными в рукава ладонями. Вонзил зубы. Голод заставил его забыть о разорванной щеке и разбитой челюсти, но боль напомнила. Он затряс головой, как делает это схватившая белку лайка. Только окончательно убедившись, что еда действительно не по зубам, он с сожалением бросил ее обратно в ведро и снова по привычке всех зрячих оглянулся: не видели?

— Анастасия Яковлевна, у вас, кажется, была соль? И ложка?

— Есть и то и другое. Уже сварилось? Слишком быстро, по-моему.

— Еще нет, но мешать, пену снимать надо чем-то.

Он получил чайную ложку и — в бумажном кулечке — немного соли. Столько, что всей не хватило бы на ведро. А пилот высыпал треть и, подождав с полминуты, потянулся ложкой — попробовать.

— Знаете, — пошлепав губами, сказал он, — соли мало. Вообще мало.

— А вы посмотрите у Ивана Терентьевича, — подсказала она.

Пилот усмехнулся — уж он-то знал, что там можно, увидеть. Но все-таки пошел. Перебросив несколько веток, прикинулся удивленным:

— Вы знаете, ничего нет. Абсолютно ничего! — не заглядывая внутрь, он хлопнул крышкой чемодана. — А в чемодане тряпки, зубная щетка и мыльница.

Пальцы учительницы перестали играть спицами.

— Владимир Федорович, а вы… хорошо смотрели? — спросила она после паузы.

— Будьте спокойны, — уверил пилот.

Она долго молчала, потом сказала раздумчиво:

— Непонятно… И неожиданно…

— Ничего непонятного. Он — помните? — с самого начала порывался уйти. Доказывал, что ему следует идти, не лейтенанту. Ну и ушел. Ушел — и все. А вы о нем беспокоитесь…

— Не понимаю, что меняется, если он ушел… совсем? Ведь вы это хотите сказать?

Пилот пожал плечами и, чтобы не отвечать, занялся печкой — следовало подложить дров. Потом стал пробовать варево, чувствуя блаженную теплоту в желудке, черпая за ложкой ложку.

— А, знаете, ничего. Очень ничего. И скоро будет готово, по-моему. Не знаю только, как мясо.

— Мясо надо варить не меньше часа, Владимир Федорович, вы торопитесь.

— М-м… Сейчас попробуем…

У Анастасии Яковлевны снова замелькали в ловких пальцах спицы. Но ненадолго.

— Скажите, снег все идет? — спросила она.

— Идет, — летчик краем глаза взглянул на иллюминатор уже после того, как ответил.

— Зорка моя что-то не возвращается. Вдруг из-за снега не найдет дорогу?

— Собака? Не найдет дорогу? Хотя, знаете, — спохватился пилот, — даже розыскные собаки в дождь и снег не берут след. Теряют.

— Вот видите… — сказала Анастасия Яковлевна и плотнее закуталась в шубу.

Пилот снова принялся пробовать варево. Помогая зубам ножом, проглотил несколько кусочков мяса.

— Анастасия Яковлевна, я тут вовсю пробую. Давайте чашку, я вам налью.

— Что?

— Говорю, давайте налью вам похлебки. Поешьте.

— Спасибо. Не хочу.

— Но ведь надо же! Помните, вы меня уговаривали?

— Помню. Я поем потом. Вы, конечно, не поймете, что значит для меня Зорка… Она никогда не пропадала так подолгу, а еще этот снег, и вы сказали…

— Что я сказал? — наигранно удивился пилот. — Что снег и собака может не найти следа? Ну и что?.. в крайнем случае одичает, — радуясь, что учительница не может видеть выражения его лица, пилот положил ложку.

26

Костер догорел.

Сначала по краям кострища начали чернеть угли, а огонь отодвигался к середине. Потом угли стали подергиваться серым летучим пеплом. Огонь дожрал несколько головешек и забился под последнюю — черный от копоти двухметровый березовый недогарыш — и, показав несколько раз желтый язык, потух. На островке золы, окаймленном веточками убитого жаром брусничника, осталось лежать похожее на огромную рыбу обгорелое полено.

Давным-давно рассвело, начался день. Хмурый, пасмурный, без теней на снегу, сам — как в тени. Но белизна снега и скудный свет вместе позволяли довольно ясно просматриваться далям левого берега, а на правом — плоскому и ровному как доска склону сопки. Но Ольхин ничего не видел, кроме своих босых ног, по щиколотку утонувших в еще теплой золе, и черного полена, ближе и ближе к которому переставлял ноги по мере того, как остывали края кострища.

Он боялся поднять голову, потому что взгляд против его воли уперся в пятно на снегу, которое раньше было Иваном Терентьевичем. Понимал, что придется подойти к этому пятну — взять свои сапоги, — Ольхину даже мысленно не хотелось произносить другое слово: снять, — чтобы не босиком собирать дрова. Он понял это уже давно, когда костер только начал гаснуть, но оттягивал и оттягивал. И до той минуты, когда уже нельзя будет не увидеть и не подойти, старался даже не думать об этом, забыть. Хотел только подбросить дров и снова сидеть у огня, не вспоминая ни о том, что было, ни о будущем. Сидеть и ждать конца, но только не идти неизвестно куда, чтобы замерзнуть, как чуть не замерз вечером, на берегу, там…

Зола остыла, Ольхин встал.

Сунув ноги в оставленные Иваном Терентьевичем поршни, потянул завязки. У щиколоток шкура собралась гармошкой, теперь заручьевское произведение действительно стало напоминать обувь. Он выпрямился и посмотрел туда, где лежал мастер.

— Ты что, мертвяков никогда не видел? — уговаривал себя Ольхин. — Привыкай, сам скоро таким станешь. Мертвяк и мертвяк, подумаешь! — И все время помнил, что не просто мертвяк. Даже уговаривал себя, чтобы еще помедлить, не подходить. Но ведь когда-то надо было подойти, отделаться — и забыть.

Баба ты или мужик в конце концов?

Не подействовало, ноги в поршнях отказывались переступить через границу зольного заколдованного круга.

— Дурак, рогатик, там же не только твои прохаря, там еще рыжье, золотишко. Ты можешь заиметь куш, какого не имел в жизни. Да еще ножичек прихватишь и мясо, а для этого надо всего-навсего сделать десять шагов пошманать дохлого фрайера.

Зачем-то стараясь ступать неслышно — словно Ивана Терентьевича мог разбудить скрип снега, — Ольхин подошел к трупу. Сцепив зубы и стараясь отстраняться, стащил сапоги с негнущихся ног, начал обшаривать в поисках ножа карманы плаща — и наткнулся на сигареты. Четыре нераспечатанных пачки и одна наполовину пустая… так это же его, Ольхина, сигареты! И он уже с некоторым злорадством, с пренебрежением к смерти закончил обыск. Зеленый брезентовый мешок с висюльками пломб Иван Терентьевич носил на себе, как пояс. Чтобы снять его, пришлось перекатить труп с боку на бок. Ручки капроновой сетки с мясом Заручьев умудрился надеть на плечи, как лямки рюкзака, — Ольхин их просто перерезал. Забрав все чохом в охапку, вернулся к погасшему костру.