Изменить стиль страницы

— Повремените. Сразу после голодовки нельзя есть много.

Он проглотил заполнившую рот слюну, приготовляясь терпеть. Понимал, что надо терпеть, но с трудом сдерживался, не кричал: дай, если все равно дашь, дай сейчас!

— Анастасия Яковлевна, а ведь вы поступаете вопреки своим же словам. Моя смерть помогла бы жить другим, вы же делитесь со мной… своей жизнью.

Она, почти не разжимая губ, голосом бесконечно утомленного человека спросила:

— Чего вы добиваетесь? Чтобы я рвала волосы и причитала? Неужели вы не понимаете, что если нас не спасут вовремя, если придется умирать, то лучше умирать… людьми?

Потом они, не следя за временем, сидели молча, думая каждый о своем. Подняв глаза на иллюминаторы, пилот обратил внимание, что мороз начинает разрисовывать стекла тонкими серебряными веточками. Он встал, проковылял к печке и, не сгибаясь в пояснице, присев на корточки, подбросил дров. Жара в печке почти не оставалось, дрова не желали загораться. Следовало нагнуться и, как это делается тысячи лет, раздуть огонь. Но пилот медлил, боясь разбудить боль. У него было такое чувство, будто боль затаилась, приготовилась прыгнуть и вцепиться в него, как только он нагнется, наклонит голову. Как прыгает рысь на склонившегося к водопою оленя. И пилот, еще не решаясь нагнуться, уже втягивал голову в плечи, как бы защищая ее от клыков боли, хотя обычно боль грызла поясницу и грудь. Наконец он отважился. Пытаясь облегчить пытку, сначала опустился на колени, начал сгибаться — и вдруг разом выпрямился опять: снаружи донеслись голоса, сдержанное — вполголоса — ругательство.

Пилот растерянно посмотрел на Анастасию Яковлевну и встретил ее ничего не выражающий взгляд.

— Кажется, кто-то идет? — спросил он неуверенно.

— Мне стыдно, — сказала Анастасия Яковлевна. — А вам?

17

Первым в самолет ввалился Ольхин, сбросил возле печки вязанку хвороста со спины, посмотрел на стоящего на коленях пилота.

— Богу молимся? Не поможет эта падлюка!

Его не удивило, и не обрадовало, что пилот встал, двигается.

— Дрова не разгораются, а я не могу согнуться, — пожаловался пилот.

— Ладно, я разожгу! — сказал Ольхин и, опустившись на четвереньки, смешно выпятив зад, принялся раздувать тлеющие сучья. Они почти сразу же взялись огнем, он поднялся. Отряхивая ладони, доложил появившемуся в дверях Ивану Терентьевичу: — Человек вкалывает на прямом производстве и еще дневалит по бараку! Заслуживает он поощрения или нет?!

Иван Терентьевич опустил рядом с ольхинской свою вязанку. Вытянув из-под нее связывавший хворост трос, аккуратно смотал в кольцо и спрятал в карман.

— Петли ходили ставить, — сказал он, ни к кому не обращаясь. И спросил у пилота: — Я гляжу, дело на поправку пошло? Оклемался маленько?

— Встал вот кое-как, — сказал пилот.

— Это хорошо, — мертвым голосом похвалил Иван Терентьевич, проходя к своей подстилке из веток, Снял плащ, расстелил и, усевшись на него, стал разуваться, сетуя: — Все одно как без ничего, ноги насквозь мокрые.

Босиком он вернулся к печке, пристроил над ней носки и ботинки, прикурил. Вздохнув, переступил с ноги на ногу и направился назад, к плащу.

— Так-то… — лёг, закрыл глаза.

Ольхин следил за ним алым и в то же время насмешливым взглядом, — по его мнению, Ивану Терентьевичу следовало потрясти свои сетки, выдать что-нибудь. Обманувшись, он сплюнул на горячую печку и, сидя против раскрытой дверцы ее, запел вполголоса, как бы про себя, но косясь на Ивана Терентьевича:

А если выходили на повал,
Нам начальник пайку выдавал
И черпак шикарной баланды
Из гнилой картошин и воды…

На песенку не отреагировали — Иван Терентьевич явно решил зажать харч. Ольхин вторично плюнул на зашипевшую печку и, шаря взглядом по самолету, увидел Зорку. Цокнув языком, позвал:

— Иди сюда, псина, потолкуем! Может, меня мышей научишь ловить, еще одна специальность будет!

— И много их у тебя, специальностей? — не выдержал Иван Терентьевич.

Ольхин самодовольно ухмыльнулся;

— Одна, но правильная.

— Какая же?

— Скокарь.

— Это по какой части?

— По квартирной. Бесплатная, чистка от лишнего барахла в отсутствие хозяев. Для этого фрайера и существуют.

— Неужели вам нравится себя оскорблять? — удивилась Анастасия Яковлевна.

— Почему "оскорблять"?

— Но ведь по вашим же словам… вы — вор!

— Обязательно, — подтвердил Ольхин и снова запел:

Я вор, чародей, сын преступного мира…

— И вы… вы, кажется, гордитесь этим? — совсем растерялась Анастасия Яковлевна.

— Точно, — согласился Ольхин.

— Какой ужас!

Ольхин, довольный, рассмеялся. А Иван Терентьевич, не открывая глаз, напомнил учительнице:

— Наш разговор не забыли по этому вопросу? — Он помолчал. — И ведь живут такие — чужими руками. Я бы их самосудом — под корень.

Ольхин снова вызывающе рассмеялся.

— Чего-о? А если пасть порвут или кишки выпустят?

Он злился на Ивана Терентьевича, на учительницу, даже на пилота, почему-то считая их сытыми и благополучными, а себя незаслуженно обманутым, обойденным. Ему хотелось завести их, задеть. В первую очередь Заручьева. И он его завел.

— Мне? Такая, как ты, гнусь? — Иван Терентьевич приподнялся на локтях.

Ольхин сделал движение, будто хотел кинуться на Ивана Терентьевича, споткнулся о его взгляд, скрипнул зубами — и хрипло прорычал:

— Не бойсь, дядя шутит!

— Ну, пошути, пошути, — сказал Иван Терентьевич. — Повесели маленько.

Ольхин иронически фыркнул и, делая вид, будто разговор с людьми ему наскучил, снова привязался к собаке:

— Так что, пес-барбос, не хочешь ко мне идти? Точно, сытый голодному не товарищ, а ты на мышах отожрался, жирненький! Снять бы с тебя шкуру — ох, и котлеты бы получились! — парень приложил собранные щепотью пальцы ко рту и, отнимая, громко, плотоядно чмокнул.

— Неужели вы могли бы убить Зорку? — спросила Анастасия Яковлевна. И, помолчав, точно не решалась обидеть этим вопросом, добавила: — И съесть?

— Запросто! Хоть сейчас!

— По-моему, вы просто стараетесь Показаться хуже, чем в самом деде, — сказала Анастасия Яковлевна. — Думаете, наверное, что жестокость признак силы, да?

Ольхин промолчал, помешивая палочкой угли. Откуда было знать этой учительнице, что в местах заключения на Севере собачина ходила за лакомое блюдо, ели ее не от голодухи вовсе, для шика. Только ему почему-то вдруг захотелось, чтобы эта слепая, обычно немногоречивая женщина думала, что он действительно хлещется, наговаривает на себя. А впрочем, пусть думает что хочет! — решил Ольхин, пожимая в ответ на вопрос Анастасии Яковлевны плечами. Но задиристый, на пределе откровенной перебранки разговор помогал не так остро чувствовать голод, отвлечься. Фрайера, — а онзнал, что у них есть жратва, должна быть, — видимо, не собирались ни есть сами, ни тем более предлагать ему. Отнять или украсть он не мог, да и не хотел, пожалуй, — не те обстоятельства и не те люди. Оставалось одно: попытаться раздобыть жратву на стороне, утереть Фрайерам нос, доказать, каков он на деле, В аська-баламут, чего стоит…

— Спасибо гражданину Заручьеву, хоть растолковал, как зайцев ловить, а то глухарятина надоела, в глотку уже не лезет, — не смог он не съехидничать. — Придется поймать десяток-два ради смеха…

Ольхин прошел в корму самолета, разыскал там кусок тонкого троса. Свернув, сунул в печку, сверху накидал хвороста.

— Снег еще малой, ушкан как попало бегает, не набил троп. А на жировой след петлю ставить бесполезно, разве только осинку срубить до около нее две-три петли насторожить, — доброжелательно, будто не его вовсе заводил Ольхин, посоветовал Иван Терентьевич.