Капитан высоко поднимает монету, обводит глазами зал.
— Господа офицеры, прошу помнить, что здесь изображен портрет государя императора Николая Александровича…
Зал дрогнул.
— Ура!
— Гимн! Гимн!
— Боже, царя храни!
Пьяный угар мутными волнами заливает ярко освещенный зал. Пьянеют люди, пьянеет воздух, пьянеют электрические люстры, пьяными головами никнут в хрустальных вазах махровые цветы.
— Господа офицеры, разыгрывается погон генерала Деникина!
— Шапка английского генерала Нокса!
— Походная фляжка чешского генерала Сырового!
— Шпоры французского генерала Жаннена!
— Ура!
Гремит музыка, искрится вино, звенят звоном хрустальным бокалы…
Высокий белокурый красавец у ног молодей шатенки. Целует тонкие надушенные руки с розовыми полированными ноготками.
— Рыцарем вашим, хочу быть, Мария Александровна, умереть у ваших ног.
— Поручик, вот кольцо, разыграйте кольцо.
Поручик нетвердой походкой пробирается к эстраде.
— Господа офицеры, кольцо Марии Александровны!
— Ура!
Опьяневшие дамы перебивают друг друга. Вынимают гребенки и шпильки из сложных причесок.
— Господа офицеры, гребенка Надежды Ивановны!
— Шпилька Зинаиды Львовны!
Мария Александровна хочет быть первой.
— Рыцарь… Мой рыцарь… Я пьяна, я безумно пьяна. Я жертвую… Что там жертвуют… Ах, шпильки. Я жертвую чулок. Да, да, чулок.
Подобрала подол платья, протянула ногу. Поручик опустился на одно колено.
— Царица, царица моя! Царский подарок.
Снял чулок. Прильнул губами к обнаженной бело-розовой теплой ноге.
— Господа офицеры, чулок Марии Александровны семьям погибших от большевиков!
— Ура!
В пьяном угаре захлебывались медные трубы оркестра.
Муть.
Глава четвертая
В степях
Петрухин прянул грудью на влажный песок, жадным пересохшим ртом приник к воде. С трудом оторвался, повел глазами по берегу. Невдалеке увидал лодку. На корме сидел старик и удил рыбу. Петрухин быстро поднялся, подошел к лодке.
— Дед, перевези на тот берег.
Старик повернулся к Алексею, пристально вгляделся из-под лохматых седых бровей.
— Не по тебе, парень, пуляли в лесу?
— По мне, дедушка.
— А ты что, не большак будешь?
Петрухин мгновение замедлил с ответом — сказать или не надо? Нет, лучше сказать. Если откажет, одним прыжком с берега в лодку, старика за горло да в воду, два-три удара веслами и тогда уже Алексея не поймать, если б даже солдаты и выбежали на берег. Петрухин ступил шаг вперед к самой воде.
— Большевик, дед.
Старик с любопытством осмотрел Алексея с ног до головы, ласковой улыбкой собрал в морщинки лицо.
— Убежал, однако?
— Убежал.
— Ну-к что ж, мне большевики плохого не сделали. Были и плохие, были и хорошие, всякие были. Садись, парень, тебе жить надо. Поди-ка, и жена есть и дети?
— Мать есть.
Старик смотал леску, положил удилище на дно лодки и сокрушенно покачал головой:
— Ах ты, господи, грех какой. Отвязывай, парень, лодку-то.
Петрухин мигом развязал веревку, которой лодка была привязана к колышку, одним прыжком вскочил к старику.
— Садись, парень, в весла, ты покрепче меня, ишь ты, прости господи, какой, дай бог не сглазить. Наляжь, наляжь, парень, мыряй в туман.
Над рекой клочьями рвался туман. Противоположный берег тонул в густой серой пелене. Старик, подгребая кормовым веслом, спросил:
— Откуда убежал?
— Из лесу. На расстрел привели. Не хотелось, дед, умирать.
— Еще чего. Тебе жить да жить, твое дело молодое.
Старик с любовью оглядел могучую фигуру Алексея.
— Экий ты молодец, сохрани тебя Христос. Жить, парень, каждому хочется. Мне вот восьмой десяток пошел, а умирать не охота.
Серая пелена тумана становилась тоньше и прозрачнее, поднималась вверх, уходила в стороны. Из-за леса блеснул золотой венчик солнца, теплым золотом заструилась вода из-под лодки. Мягко ткнулись о песчаный берег.
— Куда теперь пойдешь?
— В степи надо подаваться, дед.
— И то, парень, подавайся в степь, поспокойнее там, в степи-то. Да большаком-то не ходи, держись в стороне от большака, так прямо степью и иди.
Петрухин крепко сжал руку старику и с чувством сказал:
— Ну, дедушка, спасибо тебе!
Выпрыгнул на берег, еще раз оглянулся на старика.
— Как скажешь, дедка, если спросят?
— А никак не скажу.
— Спрашивать станут?
— Кто меня станет спрашивать, я здесь останусь, мне все равно рыбу удить — здесь или на том берегу.
Старик, возился с чем-то у кормы, присев на корточки. Петрухин шагнул в прибрежные кусты.
— Ну, прощай, дедка!
Дед заторопился.
— Постой, парень, постой!
Вылез из лодки, подошел к Петрухину, протянул небольшой мешочек.
— Возьми-ка, парень, здесь хлебушка да причандал разный, поди-ка, есть дорогой захочешь.
Петрухин хотел было броситься к старику на шею, поцеловать деда в седые щетинистые усы, — на той стороне раздались выстрелы. Алексей кинулся в кусты. Дед перекрестил Петрухина в спину, блеснул старыми выцветшими глазами и вслух сказал:
— Спаси тебя Христос, ишь, какой молодец, живи с господом.
Влез, покряхтывая, в лодку, поднял удилище и, размотав лесу, бросил ее без приманки в воду, — совсем расстроился старик, где уж о приманке думать.
Над затуманенными глазами сдвинулись серые клочкастые брови, сердито шепчут высохшие старческие губы.
— Еще чего… расстрелять… ишь, человека убить надо.
С того берега донеслись крики:
— Эй… эй… э-э-эй, вай… а-а-ай!..
У деда по лицу глубокие коричневые морщинки во все стороны лучиками-лучиками. Неслышно рассмеялся.
— Кричи, кричи, батюшка, глухой я, не слышу.
Шел прямиком через степь по жестким прошлогодним жнивам. В стороне, по большаку, крутились столбы пыли, — мужики ехали в город, другие из города.
Ныли ноги в тяжелых солдатских ботинках. Дивился Алексей — чудом каким-то остались на нем ботинки, должно быть, после расстрела сняли бы. Шел бодро, как привык ходить с отрядом, — твердым походным шагом. Солнце жгло голую грудь, грудь радостно ширилась и жадно вбирала напоенный степными ароматами воздух.
Буйной радостью захмелевшие глаза ласково обнимали степь, уходящую вдаль темно-зеленым ковром. Далеко-далеко степь переходила в голубоватый цвет, сливалась с голубоватым краем неба. Верил — дойдет до этой шелковой голубой занавески, поднимет ее, заглянет в беспредельные просторы будущего…
В полдень почувствовал усталость. Бросился на траву, широко раскидал руки и ноги, подставил открытую грудь ветру и солнцу! Чувствовал, как из горячей жирной земли вбирает в себя силу великую, как наливается ею каждый мускул, каждая жилочка. Только теперь — в первый раз после побега — почувствовал радость жизни каждой частицей своего тела. Жить, жить! Продолжать дело погибших товарищей…
Когда отдохнул, захотелось есть. Петрухин заглянул в мешочек. Вместе с краюхой хлеба, узелком соли и пригоршней круп, ломтем просоленного свиного сала, коробкой спичек и жестяной кружкой увидал большой складной нож.
Крепко обрадовался ножу, как будто нашел ружье, а не простой, с самодельной деревянной ручкой нож. Вынул его из мешочка, переложил в карман штанов. В первой рощице срезал молодую березку, обломал ветки, обстрогал, — вышла славная дубинка. Нож да дубинка, — хорошо. Петрухин даже засвистал. Легко перепрыгнул через двухаршинную ложбинку, перегородившую дорогу, и, помахивая дубинкой, бодро зашагал вдаль. С запада быстро надвигались сумерки.
Крепок старик Чернорай. Шестой десяток доходит, а поднять на крутое плечо мешок с зерном да швырком бросить в амбар Чернораю пустое дело, молоденького за пояс заткнет. Крепок старик Чернорай, да погнули заботы хозяйские, нет-нет да и заноет натруженное за долгую жизнь Чернораево тело! Подует ли непогодь, затянет слезливым серым пологом небо, заплачет неделю-другую, — Чернорай сразу почувствует: заноет широкая спина, загудят ноги, ослабнут длинные, перевитые узлами руки с черными обломанными ногтями…