Изменить стиль страницы

Остервеневший забияка делал самые невероятные броски, много раз всем казалось, что для избранной им жертвы нет уже спасения, но Эпчелей дергал повод, и зубы драчуна ляскали попусту. Едва конь заносил ногу, чтобы лягнуть соседа, ее тотчас обжигал кнут.

Но вот Буян выдохся. Другие жеребцы почувствовали это и на попытки лягнуть их, укусить начали отвечать тем же. Получив удар копытом от Феникса, который решил, что наступило его время показать, кто истинный вожак, драчун сразу переменил злость на миролюбие. Тогда его освободили от недоуздка.

Потом всех жеребцов выпустили из база. Там их окружили верховые табунщики и погнали на пастбище. Стабунивание в базе — только часть работы, остальное делается в степи.

Эпчелей отошел в сторону, он был тут пока еще отставным человеком.

— А ты чего в свидетелях? — крикнул ему Степан Прокофьевич. — Валяй за ними!

Табунщик радостно вздрогнул, шагнул вперед, но тут же осекся:

— Я пеший.

Степан Прокофьевич задумался на миг, потом выскочил из седла:

— При таком деле стоять сложа руки… Бери Кондора!

После вольготной жизни в косяке кому может быть приятен тесный баз с драчунами на подбор, с кнутами и недоуздками? И жеребцы с места ринулись галопом, все хотели поскорей убежать, но каждый — в свой косяк. Удержать табун, охваченный этим желанием, есть только один способ — обмануть его.

Табунщики не давали жеребцам разбегаться, но бежать вперед не мешали. И кони, даже если понимали, что ведут их неладно, все-таки надеялись, дав вынужденный крюк, очутиться в родном косяке.

Были, правда, нетерпеливые, которые пытались бежать прямо в косяк. Этих учили послушанию кнутами.

Эпчелей, проводив табун до пастбища, вернулся на завод сдать Кондора, а через три дня приехал снова уже постоянным табунщиком. Под его седлом был снова Харат.

8

После сдачи коней в армию и вывода косячных жеребцов конское поголовье заново переформировали, косяки опять соединили в табуны и перевели к озеру Джирим. Котловина вокруг этого озера прикрыта высокими холмами и не так подвергается налетам ветров, буранов, как другие. Сюда на осень и зиму перегоняют самые нежные табуны: жеребых маток с сосунками и годовичков.

В половине сентября на Джирим приехали Павел Мироныч, Домна Борисовна, Урсанах.

— Уф-ф! И растрясло же меня: руки, ноги вот-вот отвалятся, — бормотал зоотехник, протягивая руку к Боргоякову, чтобы опереться на его плечо, а другой передавая Олько повод. — Ну и степь же… Какая она большая стала… Раньше я всю пулей, а теперь и шагом-то… Уф-ф! — и мешком ухнулся табунщику на руки.

Тот, приняв его, крякнул: было тяжеленько.

Урсанах кивнул на потухающий костер, в котором стоял полузакопанный в золу и уголья большой котел:

— Олько, подшуруй! Мы паспорта выдавать приехали. А вы что, обедали? Нет? Тогда садитесь, мы подождем.

— Все сядем, — сказал Олько. — В котле у нас много.

— А мы и не станем упрямиться. — Павел Мироныч сел к костру. — Я люблю покушать по-охотничьи, на воздухе. На воздухе-то все вдвойне слаще. Я ведь живал по-вашему, знаю. Не глядите, что теперь такой увалень. А в ваши годы лихач был, первый лошадник и охотник на целую губернию. Не верите? — С удивительной при его тучности прытью Павел Мироныч расстегнул брезентовый пыльник, достал из грудного кармана пиджака клеенчатый бумажник, а из него несколько древних — потрепанных и выцветших — фотографий. — Вот, полюбуйтесь, каков был этот куль! — пренебрежительно ткнул себя в грудь пальцем.

На одной фотографии сухощавый статный человек сидел верхом на бешено скачущей лошади, на другой — он же держал за аркан вздыбленного неука.

— Ты? — удивились табунщики.

— Я.

— А почему такой стал?

— Слишком ретив был. Лошадушки укатали. Сперва я их обламывал, потом они меня обломали. Надсадил сердце и пошел, как тесто, пухнуть. Эх, да ничего… Зато покатались, потешились!

Не для похвальбы держал при себе эти фотографии Павел Мироныч — он был скромным человеком, особенно теперь, — а ради воспоминаний, которые прибавляли ему бодрости.

Пообедали тушеным мясом дикого козленка и принялись за дело: табунщики загонять коней в раскольный баз, Урсанах накаливать в костре клейма для таврения, Павел Мироныч с Домной Борисовной распаковывать походную аптечку и канцелярию.

Загнав табун, осторожно пугнули его. Первой в станок забежала кобылица Харита, за ней полез и сынок. Кобылица беспрепятственно вышла сквозь станок, а перед жеребенком закрыли дверь. Кобылицу перегнали в другой баз, чтобы не волновала сынка своим зовом, жеребенку сделали поверочное описание. Павел Мироныч диктовал: имя, возраст, пол, масть, особые приметы, отец, мать; Домна Борисовна записывала.

Затем Боргояков накинул на шею жеребенку ремень, Олько взял за уши, третий табунщик — за хвост, все потянули и крепко прижали к стенке, четвертый табунщик подал Урсанаху накаленное докрасна тавро, а тот приложил его к жеребенку, Домна Борисовна смазала ожог вазелином.

Жеребенок заржал не своим голосом. Потом он увидел, что станок открыт, мучители отошли, и быстрыми, как молния, прыжками вылетел из станка, бултыхнулся сгоряча в озеро, тут же выскочил и начал суматошно кидаться — хотел убежать от боли. Но боль не отставала. Тогда конек подумал, что она идет от людей, если растоптать либо прогнать их, боль исчезнет, и кинулся на своих мучителей. Он приближался не прямо, а кругами, в нем происходила жестокая борьба между ненавистью и страхом. Пока что побеждала ненависть — круг от круга становился уже.

— Ну и шельмец!.. — восторгался Павел Мироныч. — Он ведь на нас войной идет. Хорош конек будет! Ай, хорош! Доживу — обязательно прокачусь на нем.

Считая напрямик, жеребенку оставалось до мучителей не больше десяти шагов.

— Смелей! Смелей! — подбадривал его шутливо Боргояков. — Вот его… Он виноват, — и показывал на Олько. — Он подманивал тебя сахаром.

Страх оказался сильнее ненависти, к тому же окликнула мать, и жеребенок убежал к ней. Присосавшись к вымени, он быстро успокоился. Только на левом, затавренном боку еще долго подергивалась кожа. На ляжке было вытаврено X — 7, на лопатке 205; это значило, что конь принадлежит Хакасскому конному заводу, родился в 1947 году, записан под номером двести пять. Кобылкам вели отдельный счет.

Обработав всех жеребят первого табуна, перешли к базу, где стояли они, посмотреть, как себя чувствуют «крестнички». Недоуменно косясь на затавренные места, которые саднили, жеребята жались к маткам. Ни игр, ни драк.

— Теперь, крестнички, уговор: не попадаться волкам в зубы, не путать нам счет, — сказал наставительно Павел Мироныч. — Теперь два года полной воли. А заболеет кто — опять в станок. Поняли? — и добродушно погрозил толстым пальцем.

Вечером табунщики сошлись в один дом. По обстоятельствам их кочевой работы такие сборища бывают редки, они возможны только в моменты массового переформирования конского поголовья, как разбивка на косяки, таврение, «обтяжка», отъем сосунков. К этим моментам обычно приурочиваются всякие собрания — партийные, комсомольские, профсоюзные, проводятся беседы, лекции, приезжает кинопередвижка.

На этот раз сошлись для вольного разговора. Сначала, как всегда:

— Что слышно из Москвы?

Джирим — маленький, удаленный от Главного стана поселок, нет в нем ни телефона, ни радио.

Домна Борисовна рассказала последние новости, раздала свежие газеты. Некоторые из табунщиков углубились в чтение, другие вспоминали всякие происшествии на работе, на охоте. Потом этот беспорядочный разговор Домна Борисовна решила перевести на то, как взращивать конский молодняк.

— Кони обижаются на нас. Сильно обижаются, — сказала она.

— Откуда знаешь? — спросил Олько.

— Жалуются.

— Кто?

— Где ни покажусь, нет покою от жалоб.

— Это как же? — разговор заинтересовал табунщиков, из всех углов потянулись они к Домне Борисовне и плотно уселись вокруг нее.