Изменить стиль страницы

— Табунщик, погоди меня!

— Нет его. Нет, — ответила ему Иртэн.

— Чей же табун?

— Не знаю.

— Задержите!

В табуне был конь под седлом, но без всадника; по нему узнали, что табун упущен Эпчелеем. Первое время табун бежал от страха, который нагнал на него Эпчелей; потом, когда от быстрого бега и жаркого солнца затомила жажда, пошел искать воду, а тут дохнуло прохладой от оросительных каналов — и забрел на огород.

Степан Прокофьевич попросил у Иртэн Пегашку, который пасся неподалеку, и послал на нем одну из огородниц перегнать табун к Белому озеру. Потом сказал:

— А ну, посмотрим, что наделал он в субтропиках, — и, оглядывая потоптанный загон капусты и глубокие следы, оставленные табуном на влажной почве, ругался. — Тут не тропики и не субтропики, а большая дорога, скотопрогонный тракт. Случись такое дело ночью, когда на огороде один сторож…

Степан Прокофьевич завел машину и поехал на Белое — он уже достаточно изучил коннозаводскую степь и в ее границах ездил без шофера.

На Белом сперва поговорил с Урсанахом, при каких обстоятельствах были упущены кони, затем вызвал виновника.

Разговор происходил у Кучендаевых на террасе. Степан Прокофьевич сидел за столом. Эпчелей сразу по его лицу понял, что случились новые неприятности, и невольно остановился у порога.

— Иди ближе! — сказал Лутонин.

Эпчелей подошел.

— Где табун?

Невозмутимое лицо Эпчелея дрогнуло, он забормотал несвязно:

— Табун-то… табун-то…

— Не мямли!

— Удрал табун-то.

— А почему ты здесь?

На террасу встревоженно заглянули Аннычах и Тойза, но испугались гневного лица Степана Прокофьевича и прикрыли дверь.

— Идите сюда! — сказал он им. — Идите, идите!

Они вошли.

— Глядите на него. Упустил табун и лежат, как булыжник.

— Не догонишь табун без коня-то. Удрал и конь-то, — бормотал Эпчелей, пряча глаза от Аннычах.

— И ко-онь… — Степан Прокофьевич засмеялся. — Ну и табунщик! Тебе надо в люльке качаться, а не в седле ездить.

Такая насмешка была непереносима Эпчелею, он возразил, что директор не прав: он умеет ездить, но был сердит, зря сильно побил своего Харата, и конь стал хуже дикого.

К этому времени удравший табун вернулся, табунщики узнали, что он потоптал огород, пришли к Кучендаевым и заявили:

— Мы тоже хотим разговаривать с Эпчелеем.

Терраса оказалась тесна, и разговор перенесли во двор.

— Рассказывай! — потребовали табунщики от Эпчелея.

Ему пришлось уже перед всеми признаться, как вылетел он из седла и как потянулись за этим все другие неприятности.

— Говоришь, был сердит? — спросил его Боргояков. — Ни кого сердит?

Эпчелей подумал, что если назовет Конгарова или Аннычах, то ему скажут: «Причем тут конь?», если назовет коня, то спросят: «За что?» — и ответил:

— На себя.

Затем начался счет его преступлений: бил ни в чем не повинного коня, упустил табун, взял без спросу и гонял усталого Игреньку, сделал потраву, попортил каналы.

Эпчелей, оглядывая исподлобья круг табунщиков, удивлялся, что все серьезны, даже хмуры, а то, что он вылетел из седла, — никому не смешно; это для всех пустяк перед тем, что попорчены каналы, — вот какой странный пошел народ.

— Как же быть с ним? — обратился Степан Прокофьевич ко всему кругу табунщиков.

— Конь уже сказал это, — первым ответил Боргояков, а другие поддержали его:

— Да-да. Если свой конь так не любит, что выбросил из седла, этому человеку надо ходить пешком.

Со стороны озера в домик Кучендаевых залетела широкая хоровая песня. Аннычах выглянула в окно. Берегом шла грузовая машина, полная празднично одетой молодежи; кто-то, стоя посреди сидящих, дирижировал обеими руками.

— Едут, — полусказала, полувздохнула Аннычах и задумалась, что же сделать напоследок перед отъездом из дома, и сказала отцу: — Давай отпустим Игреньку в табун!

— А вернешься — снова учить?

— Тогда ты езди на нем, не давай ему забывать седло.

Девушка убежала еще раз попрощаться с конем. Она раньше уже по волоску разобрала ему челку, расчесала гриву, вплела в нее свои девичьи ленты, пересказала все ласковые слова и все-таки не излила всей нежности к нему.

Машина уже стояла около дома. Пассажиры были все такие, как Аннычах: кто ехал на курсы, кто в техникум. Они весело попрыгали наземь, но шофер продолжал сидеть у руля и не глушил мотора.

Аннычах припала к отцу, обняла, поцеловала его, пошутила:

— Из города я такую умную голову привезу — в дверь не пройдет. Сделай тут дверь пошире, — и показала размахом рук — какую.

С ним прощаться было легко: она знала, что он провожает ее с одобрением. Зато с матерью было тяжело до слез: та провожала с горечью и самыми мрачными ожиданиями. Аннычах, крепко прижавшись, долго не отрывалась от нее и все просила прощения. Тойза догадывалась, что дочь увозит какую-то тайну, и горевала еще горше.

…Отъехали. Скрылся дом, озеро, табуны. Впереди только степь, дорога и небо.

Олько Чудогашев приехал на Белое, чтобы вновь приступить к работе.

— Олько? — Не может быть. Не поверю, — с ласковым удивлением встретил его Урсанах; всегда приветливый, после отъезда дочери он стал еще душевней. — Тойза, иди ко мне! — И когда она явилась, продолжал, разводя над головой табунщика руками: — Как вырос — и не узнаешь. Вот молодец! — Потом взял Олько за правое плечо, нажал на него. — Не больно?

Правая рука, от кисти до плеча, у табунщика должна быть крепкая, ходкая, верная: она бросает аркан.

Олько спросил, где находится его прежний укрючный конь — Вороной.

— Гуляет в табуне.

— Я хочу опять на нем ездить.

— Он же никуда не годится. Ты сам говорил — никуда. Вороной, Рыжий, Гнедой, снова Вороной… Я не знаю, как понимать тебя, — заворчал старик. — Тебе, может, самое лучшее совсем без коня, пешком бегать? Скажи, как понимать надо?

— Дураком был, — ответил табунщик.

Тут Кучендаев засмеялся, начал хлопать его по спине:

— Правильно. Я тебе сразу хотел сказать это. А потом думаю: «Пускай сам увидит». Ну, иди, лови Вороного, езди и говори мне спасибо, что не отдал его другому табунщику!

— Спасибо!

Олько думал, что достаточно только кликнуть, и Вороной, как бывало, тут же ответит и явится к нему. Но получилось совсем обратное: услышав зов, конь, щипавший траву, испуганно вздернул голову и кинулся удирать. Весь табун поскакал за ним.

— Ты чего пугаешь моих коней? — крикнул табунщик.

Олько сказал, что зовет Вороного.

— Долго звать придется. Не конь, а черт — этот Вороной. И всех других сделал чертями. Бери его скорей: надоел.

В укрючные Вороной был взят из табуна; очутившись там снова, он быстро одичал и стал вожаком, ни один из двух сотен коней не мог соперничать с ним в уме, чуткости, беге, осторожности; табун под верховодством Вороного сделался самым неприступным.

Заседлав Гнедого — этот считался его укрючным конем, — Олько выехал на ловлю. Вороной быстро понял, что подбираются к нему, и не полез в гущу табуна, как глупый дичок, а выбежал из него сам, не дожидаясь, когда понудят, и помчался в холмы, подальше от смирительного столба. Полдня гонялся Олько, измочалил о Гнедого весь бич и ничего не добился; Вороной, точно издеваясь, бежал совсем близко, но все-таки чуть дальше, чем может достать аркан.

На другой день, когда истомленный жаждой табун пришел к озеру, его загнали в раскол. Но и там поймать Вороного оказалось не просто; он хорошо запомнил все уроки, какие преподала ему укрючная служба: если кони, завидев аркан, кидались врассыпную, Вороной лез туда, где было погуще; если оказывался в одиночестве, то низко-низко опускал голову, — и аркан не мог зацепить ее.

У раскола толпились табунщики. Кучендаев посмеивался и покрикивал:

— Как тебе не стыдно, Олько: не можешь поймать такого одра!

Табунщик не оправдывался, не обижался: насмешки были заслужены; он вспотел, устал, руки дрожали. Наконец Кучендаев пожалел его и скомандовал: