— Понял.

— То-то же...

Но обратно он меня все-таки не прогнал.

19

Вдали, в редких просветах утреннего тумана, похожего на огромное белое поле хлопка, четко вырисовывались не знакомые горные хребты. Потом эта белая пелена вдруг разорвалась, и тут же вспыхнули, заалели вершины гор. Я встрепенулся: неужели кто-то поджег гору? Может, ка кой-то пастух или дровосек зажег там огромный полыхающий костер? Пламя — огненно-красное, неукротимое — лизало небо.

— Горит! Глянь туда! — закричал я, показывая рукою на горы.

Мулон, не отводя глаз от глади зеленоватой воды, в к ~ торой отражался этот небесный пожар, сказал:

— Это рождается солнце, сынок.

И я заметил, как он улыбнулся.

Он был прав: из-за гор медленно выплывало солнце. Оно показалось мне небывало прекрасным. Таким я увидел его впервые: огромный огненный шар, похожий на здоровенные ярмарочные яблоки, обмазанные патокой.

Равнина как-то неожиданно раздвинулась, убежала в бесконечную даль.

И река теперь казалась мне уже не рекой, а позолоченной дорожкой, по которой должен был пройти сказочный принц, чтобы добраться до ее чистых голубых истоков. А там ждет его, наверно, юная красавица-принцесса, чтобы преподнести ему первый распустившийся цветок лотоса.

Долго звенело в моих ушах его ласковое «сынок». Звенело и наполняло мою растревоженную душу покоем и нежностью. Может, потому-то и задал я этому одинокому рыбаку с загорелым лицом тот самый вопрос, который все время жег и мучил меня:

— Папаша Мулон, значит, ты мой отец?

— Нет, Таруно, нет...

Это «нет» прозвучало твердо, четко. Я впился взглядом в его лицо: оно стало строгим, чуть ли не суровым. Мягкий утренний свет резко оттенял его глубокие морщины, невольно напоминавшие о долгих годах бродячей жизни. Вот та¬

21

кие застывшие лица я видел до сих пор лишь в городском парке: выбитые из камня, они стояли там на квадратных цементных столбах. Лица эти всегда были строги, спокойны, глубоко задумчивы и всегда неподвижно смотрели куда-то вдаль.

Лицо же папаши Мулона, в отличие от тех мертвых масок, светилось жизнью, силой и умом. Морщины у него разгладились. Мягкая улыбка тронула его губы. И я ждал, что вслед за улыбкой, за этим «Нет, Таруно, нет...» услышу правдивый рассказ обо мне, о моей жизни. Я узнаю, кто я и что я.

Вместо этого я вдруг увидел взвившуюся над водой, словно натянутый лук, длинную рыбу. Серебристо блеснув чешуей, она упала на траву у самых моих ног. Еще полная жизни и отчаяния, она билась, подпрыгивала, извивалась.

Мулон вытащил изо рта рыбы железный крючок и протянул ее мне:

— Держи, поймаем еще.

Теперь я жадно следил за леской...

В это утро я пережил немало счастливых минут, но, как ни странно, не мог собрать их воедино, получить целостное впечатление. Рождение солнца, это обращение «сынок», затопившее радостью мою душу, рыба, искрящаяся серебром... Каждое из этих событий я воспринимал словно разрозненно, и все потому, что скрытое беспокойство, необъяснимая тревога томили меня, не позволяли целиком отдаться пусть короткому, но всеобъемлющему счастью.

Пойманная рыба билась в моих руках. Я чувствовал, как судорожно, неистово бьет ее дрожь. Может, последним отчаянным усилием хотела она рвануться к реке и там, в зеленоватой воде, найти единственное свое спасение, которое ей не суждено обрести здесь, на этой земле.

— Папаша Мулон, а почему я не цыган, пусть и я буду цыганом. Не хочу, чтоб меня дразнили белым поросенком.

22

— Кто же тебя так дразнит?

— Все, кроме Рапуша и Насихи.

Сбоку я видел, что глаза Мулона прикованы к поплав ку, мерно покачивающемуся на покрытой рябью воде. Вот- вот, казалось, снова туго натянется леска, взметнется вверх удочка, мелькнет в воздухе серебристый лук и послышится тупой удар от падения на траву. Значит, на нашем счету будет еще одна рыба... Не поворачиваясь ко мне, папаша Мулон ответил:

— Ты не цыган. И хорошо, что это так.

— Да почему же?..

— Не надо спрашивать, Таруно... Сам попозже поймешь.

— А я хочу знать сейчас. Хочу, чтобы ты мне сказал. Я хочу быть цыганом, раз живу вместе с цыганами, как цыган. Я ведь всегда был таким, как себя помню.

— Ты не... — начал было он, но, не докончив фразы, крикнул: — Смотри, смотри!

Шлепнувшаяся на траву рыба оказалась болыпой-пре* большой.

Снимая ее с удочки, он заметил:

— Таруно, у тебя есть я, папаша Мулон, а у меня — ты. Разве этого мало? Для чего же тогда меня расспрашивать?

— Но почему Хенза хотела меня...

Я не договорил, потому что сразу же понял: я затронул что-то темное, зловещее.

— Хм... У Хензы вместо сердца змея, и забудь об этом. Я ведь сказал: это больше не повторится.

— А почему у меня нет ни матери, ни отца, папаша Мулон?

— Когда ты был еще несмышленышем, здесь шла вой* на. В ее вихре где-то пропали, исчезли твои родители. Я нашел тебя на дороге, и с тех пор ты всегда со мной.

Оказывается, меня подобрали на дороге, моя жизнь — это вечная дорога!

23

Трудно сказать, какое чувство вызвала во мне эта неожиданно промелькнувшая мысль. Пожалуй, не очень-то светлое и радостное.

А между тем, словно повинуясь безмолвному приказу, удочка в руке Мулона то и дело взмывала вверх и на траве снова и снова поблескивало живое серебро.

Связка на ивовом прутике все удлинялась и тяжелела. День окончательно вступил в свои права, заливая округу ярким солнечным светом.

IV

Каждый день мы купались в этой неглубокой речке. Вода здесь отливала прозрачной голубизной, а в мелких местах виднелось золотистое песчаное дно, по которому то и дело быстро сновали стаи рыбешек.

Лето стояло поистине великолепное. Где-то внизу, на самом изгибе реки, голубое небо будто сливалось с зелеными травами и серебристой водою. Здесь же, над нашими головами, оно сверкало своими неповторимыми красками — необъятное, далекое, недосягаемое. А рядом — песок: чистый, желтый, сыпучий. Если мы не купались, то сидели в песке и строили из него башни. Строили даже целые города. Со всех сторон наш город окружали дворцы, а посередине высился огромный дворец Пенги, бога и царя всех цыган. О нем мне рассказывал папаша Мулон.

Потом к реке приходили на водопой буйволы и растаптывали своими копытами наш город.

И так изо дня в день.

Но ничего! Когда буйволы уходили, мы строили другой город. Еще лучше прежнего.

Как-то раз после полудня из деревни, видневшейся за кустами орешника, прибежала целая орава ребят. Раздевшись на берегу под невысокой ивой, они с криком бросились в воду метрах в двадцати от облюбованного нами места.

24

Заметив нас, они вдруг перестали галдеть и, не сговариваясь, бросились к нам. Кое-кто из них торопливо плыл, а кто и просто шлепал по воде, словно боясь упустить нас. Но мы не убежали. Мы смотрели на них и ждали.

Что бы это значило?

— Цыгане! — услышал я.

— От этих черномазых и вода-то стала черной...

Взрыв смеха заглушил последние слова.

— Зато они хоть всех лягушек сожрут.

— А заодно и баштаны обчистят...

Вскоре ребята оказались совсем рядом с нами и теперь оглядывали нас с презрительной усмешкой и, пожалуй, с каким-то затаенным любопытством. Да, да, они никак не могли скрыть свое любопытство.

Я сразу заприметил самого рослого из них, конопатого и остроносого мальчишку. Он-то первым и завел разговор.

— Ну что, цыганские морды, наловили лягушек?

В вопросе конопатого, сознававшего свое превосходство, звучал явный вызов.

— Мы лягушек не ловим, — отозвался я. — Мы здесь купаемся, только и всего.

— Смотри-ка! — в упор уставился на меня конопатый. — Ха, они купаются! Да еще в нашей речке! А кто вам разрешил?

— Никто. Речка такая же наша, как и ваша. Она ничья.