Изменить стиль страницы

В спешке уезжая из Петерберга, Метелин не сказал слишком многого — а теперь, когда Петерберг уже другой, несказанность эта так и повисла камнем на шее. Он не объяснился с отцом — отец мёртв, не с кем объясняться.

И раз уж человек смертен, объясняться, клещами из себя вытаскивать честные слова нужно безотлагательно. Все честные слова — разные и о разном, но тяготят, становясь камнем на шее, наверняка одинаково.

…Так думал Метелин, пробудившись в одной из верхних комнат «Пёсьего двора» с чрезвычайным похмельем. Похмелье прибивало обратно к койке, но думы о честных словах волокли вперёд — до двери, по лестнице, через Людской на Большой Скопнический, потом по Становой до Шолоховской рощи (Хикеракли ведь указал на казармы Северной части?).

Однако не удался Метелину даже и первый пункт — дверь оказалась предательски заперта снаружи.

Глава 63. Накануне

Сами ведь заперлись, сами!

Всю жизнь заперты были, но теперь-то и последние щели залатали. Сами взяли Порт под жесточайший контроль — не продохнёшь, сами навели порядок в деревнях, сами приказали искать и уничтожать все затерянные в лесах тайные склады, все укрытия и ничейные хижины. Сами со всех лесников четыре шкуры драли.

Сами Резервной Армии дорожку подмели и уже чистую лепестками роз устелили. Орхидей.

Полотнище с весьма условной орхидеей трепетало от ветра на чьём-то балконе. Золотце же от ветра только поёжился.

Поголодает город пару месяцев (какие там пару лет!) — и уже хозяев таких вот балконов растянет полотнищем. Кому нужны орхидеи, когда укропа-то не достанешь?

Золотце ни на мгновенье не сомневался: осада Петерберга силами Резервной Армии в лёгкую перечеркнёт все достижения в области городского единодушия. Подлинное единодушие возможно лишь в одном: все хотят хорошо есть, крепко спать и располагать кое-какими средствами на прочие нужды. Даже пить по кабакам и предаваться утехам желает не каждый, встречаются природные аскеты — так что уж говорить о материях менее уловимых! Свобода? Достоинство? Прогресс? Свершения? Ну что вы, право слово, как дети.

О да, Золотце злился — на себя, на Резервную Армию, на человеческую натуру. И если последние два пункта влиянию подвержены не слишком, то уж с первым-то можно было не оплошать! Но нет. Разумеется, нет. Разумеется, он тоже приобщился к копанию на удивление просторной петербержской могилы.

Вот какого лешего надо было хлопать дверьми на Временный Расстрельный Комитет? Ему ведь говорили, его ведь убеждали, удерживали все подряд, Плеть так прямо и заявил: пожалеете, мол, ещё о возможности обучать стрельбе Вторую Охрану. Обучат’, то есть, стрел’бе.

Сегодня, когда Золотце спозаранку прилетел в казармы, Плеть, монумент этакий, даже головой качать не стал. Не усмехнулся, не припомнил — и никто не припомнил! Ни любитель поучений Гныщевич, ни ничего не делающий сгоряча Мальвин, ни вцепившийся в свою правоту Твирин. Да что там! Хэр Ройш, от казарм далёкий, зато всегда готовый рассказать, где и что у нас сегодня из рук вон плохо, тоже не поставил Золотцу в вину снятие с себя обязанностей.

И это было тяжелее всего. Обругай его кто-нибудь, Золотце бы… О, Золотце бы доказал, что он поступил верно, что иного пути у него не было, что он и не подумает сокрушаться о своём выборе!

Но если никто не хочет сыпать упрёками, упрёки заводятся в собственной голове.

Честное слово, хоть к Вене иди за порцией презрения.

Но покамест Золотце шёл домой. Даже получается без запинки называть нынешнее обиталище «домом», вот что угроза осады с человеком делает!

Усмехнулся про себя: а ведь именно то и делает. Заставляет протереть глаза и провести ревизию ценностей — как материальных, так и всех прочих. Признаться заставляет, что у тебя на день сегодняшний за душой имеется.

Вчера хэр Ройш собрал срочное совещание, что было удивительно, поскольку последнее срочное — срочнее некуда! — состоялось только позавчера. С хэром Ройшем был Хикеракли, позавчерашнее действо проигнорировавший — как оказалось, для того как раз, чтобы дать повод вчерашнему.

Спорили до крика, так что похмельный Хикеракли, предвестник конца света в этом несчастном городе, не выдержал даже до конца совещания и сбежал. После же конца хэр Ройш чуть жалобно попросил остаться Золотце, Мальвина и Скопцова.

Хорошо бы после конца света было вот так же.

А сегодня действовали уже по порождённому в муках и криках плану. Граф читал во всех районах нескончаемые речи, типографии печатали листовки для тех, кто речи не услышит, из деревень мартовскими в феврале ручейками стекались телеги, телеги, телеги да гныщевичевские грузовые авто. Казармы же торопливо превращались в крепость, которой — возблагодарим хоть за это лешего! — они и были задуманы.

Пока Золотце сбивал звонкие сапожные набойки на крышах казарм, он сорок раз мысленно помянул батюшку.

И, кажется, впервые в полной мере прочувствовал, что же именно потерял.

Возможность пристыженно влезть с ногами на ящик в голубятне и еле слышно буркнуть: «Я не знаю, что мне делать».

Нет уж сколько того ящика. Большим мальчикам ящиков не полагается, удовлетворитесь, пожалуйста, крышами казарм. Достаточен ли обзор, благоприятен ли рельеф, не нужно ли нам немедленно разровнять вот тот холм и вырубить вот тот подлесок? Не следует ли оторвать руки тем, кто расставлял внизу мишени, — да и тем, кто по мишеням палит, развеивая последние иллюзии? Не желаете ли прогуляться до складов, удостовериться в выполнении указаний по боеприпасам? Только смахните сначала вот эту капельку со щеки, невесть что подумать можно, сами понимаете.

Я не знаю, что мне делать. Я не хочу быть взрослым. Вернее, не хочу, чтобы взрослым был — я. Я не справлюсь один, мы не справимся все, мы проиграем Петерберг, наш план провалится, будет осада, будет голод, будут волнения, нас будут ждать с ружьями снаружи и нас будут проклинать внутри. И всё закончится. Я часто причитаю, будто всё закончится, но это потому лишь, что я слишком дорожу… всем. Я не понимаю, как можно дорожить и не бояться, не мешать себе этим проклятущим страхом, как ухмыляться во всю ширь и засучивать рукава, когда под руками тикает — ни много ни мало — бомба.

И если бы у нас с тобой была ещё хоть одна невозможная, фантастическая минута, я бы не тратил её на слёзы и заверения в нежнейшей привязанности — ни на кой они тебе не сдались, знаю. Я был бы хорошим сыном, я бы попросил тебя научить самому сложному.

Дорожить и не бояться.

А всё Приблев с его терапией! Среди ночи присоветовал лечить тревоги бумагой и чернилами — внезапный взбрык хэрройшевской душевной организации пробудил у Приблева интерес хоть к какой-то области медицины. В перерывах между сметами для Гныщевича и сметами для Революционного Комитета он хватался теперь за сочинения то Сигизмунда Фрайда, то менее одиозных мыслителей и, соответственно, более однозначных лекарей. Делал пометки, хмурился, снимал и надевал обратно очки, а если обнаруживал дома Золотце, начинал с произвольного места взахлёб пересказывать прочитанное — милый, милый Приблев!

Повинуясь его совету, Золотце и настрочил письмо прямо на казарменных крышах, поглядывая на беременную Резервной Армией даль. Вообще-то сначала он строчил вослед упорхнувшему Гныщевичу, который позабыл о нужде в портовых умельцах для главного сюрприза незваным гостям, — но бумаги подали целый ворох, да и не осмелится никто заглядывать через плечо члену Революционного Комитета и более не члену Комитета Временного Расстрельного.

Настрочил, ужаснулся незамысловатости своего слога, ругнул Приблева и поджёг от батюшкой же гравированной зажигалки.

Но до того — сложил-таки в бумажную птичку, подсмотренную у графа.

Вот такие люди надеются переиграть Резервную Армию, леший-леший.

От казарм Золотце шёл, где мог, самыми тесными двориками — чтобы только не натолкнуться на речи графа перед толпой или толпу самозародившуюся. Мутит уже от поднятия народного духа, кто бы Золотцев дух поподнимал. В Людском районе все улицы — в некотором роде тесные дворики, там не разберёшь, где у дома сторона лицевая, а где чёрная, но уж по Людскому маршрутов он знал бесконечность.