Изменить стиль страницы

— Нет.

— А я представляю — посредством обширной фантазии. Страшная картина. Страшная!

— Хикеракли, я тебя прошу как пьяный человек пьяного человека: вот Гныщевича — не трожь.

Что Гныщевич теперь во всех подряд комитетах — в том, не поспоришь, есть неожиданность. Но так всяко лучше, чем если бы и он попал в список петербержских покойников, который даже не читали бы у офицерского костра, поскольку не аристократия.

Конечно, лучше.

— Что, в друзей стрелять неохота, только в полузнакомых детишек?.. Слизь ты, Саша, а я уж было поверил, будто идейный.

— Леший тебя…

— Ну и хорошо, ну и славно, Сашок, идейными-то только чудовища и бывают. Ты меня сейчас ещё чуток послушай, я умную вещь скажу.

— Хороша альтернатива: либо слизь, либо чудовище, — буркнул Метелин, а Хикеракли тем временем с чувством выпил ещё и натянул на себя вид совсем уж сказительский или, пожалуй, летописный.

— Был тут сперва один наместник, потом другой наместник — мсье, так сказать, Армавю. Очень он любил… а чего «любил»? Чай живой! Любит он поговорить о том, о чём ты тут тоже брякнул. Город, мол, отсёк больную часть. Вырежем воспаление, а простые граждане не виноваты. Вам ведь в вашей армии небось рассказывают, что вы освободители, спасёте сейчас тысячи бедолаг от захватчиков? — он ударил по столу, и посуда с соленьями почти подскочила. — Бред это, Саша! А-хи-не-я! Рыба гниёт с головы, говоришь? Ни шиша подобного, с зада она рыбьего своего гниёт, с пузыря и чешуечек! Не бывает так, чтобы десяток человек захватил власть и сидел на ней ровненько! Власть люди сажают! Запихай в свою дурью башку: Петерберг нас в самом деле любит — и Твирина тоже!

Раскричался он громко, а потому весь «Пёсий двор» на него воззрился. На них — на члена, соответственно, Революционного Комитета и какого-то кассаха в шинели Резервной Армии. Загляденье, конечно.

А может, и впрямь любит?

Работа идёт, на улицах спокойно, в кабаках привечают. Метелин не видел пока всего, только если недовольство значительное, должно же оно как-то выражаться?

— Но ведь был же этот, как его, взрыватель, в Столицу сбежавший? — потише, чтоб уберечься от любопытных, возразил Метелин. — От большой, наверно, любви что-то взорвал и сбежал. Ладно-ладно, ты сейчас мёду в уши нальёшь, что он один, а если и не один, всё равно процент недовольных мал, недовольные-де всегда есть. Допустим. Но что же это получается, что вы с людьми-то сделали, что вы им наврали, ежели они вас любят? При расстрелах, при закрытом городе, при Порте опустевшем!

— Нас любят за то, что мы решительны, честны и справедливы. — Хикеракли и сам усовестился своего крика, покосился на другие столы задумчиво. — И ещё за то, что самых недовольных мы расстреляли, а для остальных имеются складные речи графа Набедренных.

— Выходит, всё-таки на вранье и держитесь?

— Враньё — тонкая штука, поди разбери, где в нём отличие от подачи, так сказать, вдумчивой и аккуратной… — ухмыльнулся, подмигнул. — Такой ответ выдаёт вруна, да, Саша? Выдаёт-выдаёт. — И продолжил без подмигиваний, даже горько: — А я не знаю, врёт ли граф. Может, плетёт, а может, всерьёз говорит. Зато наверное тебе скажу, что люди, его послушамши, начинают верить в то, во что на самом деле не верят. Вдохновляет он, это правда. А вдохновение — оно ведь как продажная девка: наутро непременно будет стыдно. Такова уж паскудная суть любого порыва, а что есть революция, как не порыв?

— «Стыдно наутро»! — отплюнулся Метелин. — К чему ты это ведёшь? К тому, чтобы я Твирина всё же не стрелял, а Резервная Армия вас голодом морила? Ведёшь — так веди уж вернее, пока получается только, что не Твирин негодяй, а все какие-то… не без греха.

Метелину такие размышления и без того были неуютны — кто ж знал, что вокруг не родной «Пёсий двор», а один лишь собачий холод, — но Хикеракли неуют порядком усугубил, загоготав.

— Да ты гений, Саша! Светоч современной мысли, и место твоё — посреди лекторов Академии!

— Перестань. Слушай, с Твириным мне всё понятно — он расстреливать приказывал. Это деяние конкретное, в Четвёртом Патриархате классифицируется как преступление — и тут я с Четвёртым Патриархатом согласен. Но остальные-то в чём повинны? В чём конкретном, осязаемом?

Не может же быть так, чтобы взаправду: старые приятели, подлецы, «Пёсий двор», собачий холод.

— Повинны? В наличии права голоса, — всё не мог унять гогот Хикеракли, — ладно, ладно, я не издеваюсь, Саша! Только это ведь совершенно серьёзно. Во-первых, не один Твирин людей расстреливал, даже ежели мы с тобой о тех исключительно, кто ручки, так сказать, напрямую приложил. Он, вообще говоря, тут меньше всех замарался — ну, знаешь, если пересчитать поголовье… Во-вторых, а как выбирать виноватых? А ежели я мог под расстрел человека не подвести, но подвёл, виноватый я? А ежели умолчал, когда надо бы говорить? Я не об высоких тебе сейчас, что называется, материях, я о самых что ни на есть практических результатах! Ну давай рассмотрим… да хотя бы того же графа — не тебя, значится, а второго нашего. Хороший же человек, не маниак какой убийственный, не злодей. Однако же людям голову дурит? Дурит. — Он вдруг совсем понизил голос и даже лишний раз огляделся. — Однако же был эдакий моментец: Твирин, значит, хотел в городе отыскать людей, причастных к расклеиванию листовок, поносящих Охрану Петерберга. Твирин такого человека нашёл — ты с ним не знаком, Веней его звать. А потом граф к нему является и Веню этого выменивает на выдуманных заговорщиков, потому как графу ценен Веня, а Твирину сподручней и красивше сразу многих пострелять, а не одного чахлого. Вот тебе, девица ты моя интернатская, и задачка: кто из них тут злодей? Да никто, а все мы — все, кто представление имел, а вслух возмутился только За’Бэй, шваль неросская! Тут, Саша, никакого злодейства нет, а есть один лишь политический, так сказать, процесс! — Налил, выпил. — Так и папашу твоего, между прочим, положили.

В голове опять — вот же напасть! — гудело зимним ветром. Хорошо, конечно, пить не считая, но где-то недалеко забрезжила перспектива рухнуть свинцовым лбом на стол — между соленьями и револьвером.

— Подожди, что ты про отца сказал?

Сквозь ветер не слышно.

— Да он, как по мне, случайно попался. Ежели ты собираешься упокоить кучку людей для красоты, можно уж потрудиться и пострелять тех, кого полезно. А полезно аристократов, — пожал плечами Хикеракли. — Граф предложил, Твирин не отказался. Не один твой папаша там был.

— Граф Набедренных по фальшивому обвинению аристократов под расстрел отдавал? Неземной граф Набедренных, эрудит, эталон и чистоплюй?

— И владелец оскописта, — фыркнул Хикеракли.

— Какой владелец, какого оскописта? Слушай, мне уже кажется, мы с тобой до зелёных шельм перепились, раз я через слово тебя не понимаю.

— Зелёных шельм в зелёных шинелях… Эх, Саш, да пустое же это всё, ну его к лешему! Ты мне лучше о хорошем расскажи. Коль уж нас голодом морить будут, покорми мне хоть это, воображение. На что похожа Столица?

Пьяная голова возмущённо не разумела, как это так Хикеракли за пределами Петерберга был, даже вон до самой Вилони доехал, а Столицы не видел. Хикеракли что-то путанно объяснял — города, мол, это города, в городах всякий дурак живёт себе на чужом добре, а интересно, мол, узнать было, как на своём-то живётся. Метелин не менее сумбурно ему доказывал, что за городами будущее, что настоящее тоже уж сколько за городами, мирами человеческими, а все эти поля, леса, степи и прочая этнография — так, копилка поэтических образов для разговора за водкой, леший его.

И разговор за водкой наворачивал круги, потому что хоть и проговорили они уже целую утомительную вечность, а не всё, не всё было обговорено о негодяях, о Петерберге, о мобилизации Резервной Армии; ну и потому ещё, что наворачивание кругов есть первейшее свойство разговора за водкой.

Драматургия его обязывает также всенепременно вскочить на ноги и возжелать прямо сейчас идти к Гныщевичу, к этому злосчастному Твирину, к оказавшемуся негодяем графу Набедренных — но лучше, конечно, к Гныщевичу. Друзья важнее негодяев, поскольку с негодяями можно и по трезвости разбираться, а сентиментальничать Метелину удавалось только пьяным — иначе не идут с языка честные слова, разбиваются будто о стену, и черепки этих слов потом ещё долго хрустят внутри.