Изменить стиль страницы

В развернувшемся словесном поединке время летело со скоростью барабанных палочек, выбивающих дробь.

Спор наш разгорался и, под влиянием выпитого коньяка и кофе, принимал самые разные обороты. От страстных выпадов и убийственных сарказмов мы переходили к смиренным уступкам, дружеским, ласковым уговорам, сокровенным исповедям, а потом снова к разрушительным бурям, когда кулаки наши с такой силой грохали по допотопному столику возле кушетки, что из своих железных коробков, дружно подпрыгивая, выскакивали все дешевые сигареты.

Развалившись на диване, доктор Жадак тыкал пальцем в воздух, подкрепляя таким манером свои аргументы, а когда я пытался его перебивать компетентными возражениями, низвергал на меня целый поток ругательств, перегибаясь долговязым и мускулистым телом удава с дивана и дотягиваясь до моей кушетки, так что его лошадиная голова то и дело нависала надо мной.

Во время одной из таких решительных атак я схватил его за голову, притянул к себе и стал трепать его оттопыренные уши, как только он собирался произнести свое раскатистое «рр». Поскольку это не помогало и он продолжал рокотать, как палочки неистового барабанщика, я стал щелкать его по затылку.

Я давно уже не слушал, что он говорит, и, вытащив у него из кармана голубенький платочек с узелком, стал хлестать его по заднице.

Мы перепились до чертиков.

Нас охватила глубокая нежность друг к другу.

— Эх, Отомарек, Отомарек, скотинка ты убогая, что ты бродишь здесь, как Беллерофонт {106}, дурью маясь, людных дорог избегая. Тоже мне герой, мечтающий оседлать Пегаса и взлететь к Зевсу, на солнечный Олимп! Да куда тебе со своим дитячьим разумом, наглец ты эдакий! Ты и в седле-то не удержишься, сломаешь шею, будешь все проклинать и поносить богов…

В следующий миг ноги его сползли с дивана, и он тихонько свалился на пол, прямо в лужу, потому что где-то во время нашего спора я особенно сильно стукнул кулаком по столу и бутылка с коньяком опрокинулась. Вдруг мне стало казаться, что я давным-давно, чуть ли не со студенческих лет, знаю и этот диванчик, и всю эту бардачную комнату, что вроде бы я здесь и родился и что я всю свою жизнь непрерывно спорю с этим субъектом, чья голова болтается на моей груди, а он — мое второе «я», и что во мне живут и все время ругаются два человека.

Я лежал с закрытыми глазами и думал, что, наверное, уже прошло много времени, потому что в комнате стало темно, и мы, черт побери, давно уже, а когда, я и не заметил, перешли на ты. «И это, в общем-то, вполне оправдано! Ведь настоящий друг — это твое второе „я“, это твоя изнанка. А ты сам себе — лицевая сторона и одновременно изнанка Отомара, который есть лицевая сторона по отношению к самому себе. Именно так и должны быть связаны между собой закадычные друзья. Ведь каждый из них — оборотная сторона другого. Они — соперники, между ними — непрерывная борьба, ибо настоящая дружба — это есть борьба с самим собой, со своей изнанкой, со своим вторым „я“, каким и стал для меня совершенно неожиданно вот этот адвокат,— проносилось в моей затуманенной голове,— и правильно, что мы „тыкаем“ друг другу, ведь не на вы же я с самим собой, со своей собственной тенью?»

А поскольку он продолжал что-то там рокотать, я обхватил его рукой за лошадиный череп и прижал лицом к своему жилету, чтобы он умолк.

— Да заткнись ты наконец!

Но он еще что-то бубнил о неопровержимых математических доказательствах Гуссерля {107}.

— Я тебе покажу Гусер-р-р-ля! — смеялся я.— Чик-чик-чик, понял? Так Персей отрезал голову Медузе, а что оттуда выскочило? Отвечайте, ученик Отомарек! Ты выучил урок? Не выучил! Я вижу! Ну что ты разлегся здесь и молчишь, и храпишь! Ну ладно, подскажу! Из головы Медузы выскочил хорошенький Пегасик, но лошадка эта сильно лягалась, что не понравилось мудрой богине Афине, и за это, и за это она надела на Пегаса золотую узду, и он затих: перестал лягаться, грива его облезла, и он стал возить на себе Беллерофона — и Беллерофон это я, а ты, Отомар, ты Пегас, ты лошадь, только без крыльев, потому ты здесь и валяешься. Но могу тебя заверить: боги тебя непременно простят, возьмут на Олимп, и, отдыхая от своих похождений, ты будешь мирно доживать свой век в конюшне, полной первосортного овса.

Наш яростный спор внезапно сменился благословенной тишиной.

Наконец-то!

Люди ссорятся — дьявол молится.

Кончил говорить и Отомар, отгородившийся от мира тысячью и одной стеной. Замолчал и я, не желающий замыкаться в себе, не переносящий одиночества, готовый спасаться, бежать от самого себя, сливаясь с окружающим, готовый перевоплотиться в кого или во что угодно — реальное или призрачное — что бы ни встало на моем пути.

Мы оба как воды в рот набрали. Захотелось наконец тишины. Захотелось успокоиться, прийти в себя после бессмысленного спора, просто отдохнуть в этой темной, душной комнате, где дым стоял коромыслом и повсюду валялись книги, которые мы листали в ходе поединка.

Таков и жизненный путь человека. Сначала безмерное удивление перед таинством бытия, потом — поэзия, любовное мифотворчество, идолов которого развенчивает разум, и, наконец, молчание, сон — прообраз смерти.

На твоем диване, Отомар, сосредоточилась целая уйма всевозможных знаний, накопленных человечеством за три тысячи лет. А если к этому прибавить все, что стоит на стеллажах, то в берлоге твоей будет, наверное, не меньше тонны концентрированного интеллекта. На кушетке, мне прямо в спину упирается Фауст, голова покоится на Гамлете, а справа — я придавлен грудой поэтов-мистиков.

— Читай Гартмана {108}, слышишь, Отомар? Ау-вау-вау,— зевнул я.— Отдохните от нас, мыслители и эстеты! Закройте глазки, господа метафизики! Лежите смирно, теологи-томисты! {109} А ну, всем спать, черт бы вас побрал! А твоя логически мыслящая башка, Отомар, давит мне на грудь, как нечистая совесть. Погружайся-ка и ты в нирвану, пьяная лошадь, уродина несчастная, столько раз разочаровавшаяся в любви — в любви к женщине, в любви к матери и к отцу. Представляю, какой некрасивый и нескладный ты был в детстве, как стыдились тебя родители и прятали от гостей, а потом вытурили из родного дома, отдав чужим людям на воспитание. И ты простился с мечтой о любви, ведь девушкам ты не нравился, даже ветреная жена тебя отвергла. Но жажда любви перешла в страсть к познанию, в потребность мыслить. И не сопи ты мне в физиономию! Ведь я тебя люблю. За твое одинокое сердце. За то, что мать-природа вложила тебе в черепную коробку ярко горящий светильник! Да… Пусть с одной стороны не хватает, зато с другой нарастает! Перестань храпеть, пьяная кляча, предназначенная для зарабатывания денег. За это лишь и уважают тебя в доме, в городе и в округе, и здороваются на улице, снимая шапки. За это только и терпит тебя жена Мери в твоем же собственном доме — только за это, и ни за что другое!

Темнота сгущалась, было тихо, и мы оба крепко уснули.

Так и проспали бы мы, наверное, до самого утра, так и лежали бы в пьяных объятиях под надежной охраной Морфея два помирившихся противника — интуитивист и рационалист — если бы нас не разбудил телефон, звонивший долго и настойчиво.

— Вставай, Отомар, лентяй ты эдакий!

Кряхтя и охая, он поднялся, нащупал выключатель, вышел в соседнюю комнату и взял трубку:

— Сслушаю!

Я сидел на кушетке, жмурясь от яркого света.

— Тебе надо подняться наверх и пойти с Мерри на прогулку!

— А это обязательно?

— Обязательно! Таков прриказ Мерри!

Я с трудом встал с кушетки. Голова кружилась. Поддерживая друг друга за талию, мы, пошатываясь, побрели по темным комнатам конторы, опрокидывая стулья.

Около лестницы мы простились крепким рукопожатием.

— Да вразумит тебя господь, Отомар!