Изменить стиль страницы

— Вольному воля.

(«Очень просила… Как жить, Хлебушек, думаешь?! Отдать бы ее тетрадку и шмотки — пусть увез бы…»)

— Вот молодец, Потапыч! Побрился, рубашка чистая. Вышел из разноса?

— Я совсем, Глеба, вышел.

— Темно говоришь.

— Последнюю четвертинку принеси. Вместе выпьем.

— Не надо.

— Неси. Завтра уже не выпью.

— Честно?

— Не выпью, Глеба.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Теплая, Потапыч. Не могу. Да и ты б поменьше…

— Вспомнил вот к чему-то, перед матерью твоей, покойницей, виноват. Глупой был, в парнях еще, два раза, чтоб опозорить, ворота у ей дегтем мазал. А после брат мой, Борис, отец твой, на ней женился. А ведь ни про что мазал — из озорства, из зависти…

И продолжение дня — в тяжести перегретого воздуха, перегретой воды, в дурманных запахах высыхающей полыни, лебеды, репейников; а солнце ниже — слабее позолота на куполе реставрированного собора.

…Мир распух от тайн.

Тайны брызгаются стронцием, взрываются проклятьями безногого Тимоши. Тайны — в Потапыче, они просвечивают сквозь его безумные, залитые водкой глаза.

И надо устоять.

И та волнующая, желанная тайна, которую не нужно разгадывать, а нужно беречь, — женщина. Ну да, девушка, женщина.

Она вот-вот приедет на попутной. От тетки.

«— Любишь?

— Зачем об этом, Глеб?

— А слезы у тебя зачем?

— От радости если…

— А радость отчего?..»

…Даже про себя смеяться хочется, — хорошо, что она вот-вот, на попутной, совсем скоро приедет.

— Да ты пьян, Потапыч?! Успел.

— Побудь со мной.

— А я с дебаркадера, Потапыч, уйду. И дом мне новый ни к чему.

— Я человек старый, Глеба.

— Что ж из того?

— Нам трудней жилось.

— Слышал…

— Чего ты слышал!

— Потапыч, плачешь?

— Ох, Глеба, Глеба, знал бы, какой я человек и какую справедливость завсегда блюл, какой я — вот тебе не нужен такой, тебе!

— Потапыч, ну что ты… Помер, что ли, кто — плакать-то! Бросишь ты у меня буфет, Потапыч, и водку я тебе пить не дам, Потапыч… Ну что ты, ну!

— Беги, Глеба, беги. Не остановлю… плевать!

— Куда бежать-то?

— Беги, говорю… Я поначалу тоже бегом, Глеба, по жизни-то, я по призыву, а когда и сам бежал… Легко было, вольно, народ кругом шустрый, сам весел… Беги, пока бежится…

Наползла черная-пречерная туча; она на какое-то время застлала все небо; Глеб даже затосковал, что ружья под рукой нет (а лучше б армейский карабин!), — ударить бы по туче, продырявить ее, и хлынет тогда сквозь дырки лучистый свет или дождь.

А то, как затмение, туча.

Но она, не погасив духоты, проползла все же мимо и где-то далеко, за лесом, разломилась от дождя.

Он не находил себе места: от Потапыча ушел на палубу, стоял здесь, вглядывался в темнеющую даль и ничего не видел. Будто гигантская карусель, убыстряющая свой бег, крутилась перед ним: проносились в стремительном вихре знакомые лица (Татьянка… Люда… Тимоша… Спартак… Потапыч…), и он на мгновение ловил чьи-то глаза, обращенные к нему, слышал слова или обрывки фраз, и все летело, летело, мешалось и путалось, ничего нельзя было остановить, ничего не подчинялось ему, и сам он, захваченный этим вихрем, чувствовал тошнотворное кружение в голове, не мог сосредоточиться на чем-то одном. И когда у дебаркадера на воде снова возникла знакомая моторная лодка и Спартак из нее возник — прыгнул на палубу, к нему, — Глеб, еще пребывая во власти своей непонятной отрешенности, растерянно улыбнулся, шагнул навстречу.

Правда, минутой позже он уже мысленно выругал себя за приветливую поспешность, выказанную перед Спартаком, но тот, кажется, не обратил на нее внимания, был озабоченным, хмурился.

— Что скажешь, инспектор?

— Ничего толкового, Глеб. Проезжал мимо, опять вспомнил про тебя — как не заглянуть!

— Заглядывал же сегодня…

— Не рад?

(«А что же Люда — на острове у него?..»)

— Ты не обижайся на меня, Глеб.

— Куда нам, пестреньким…

— Я серьезно. А это — сгоряча это было приклеено. И Люда переубедила, и сам вижу: в тебе есть основа, Глеб.

— Спасибо, уважил. Уважили… оба.

— Я серьезно. Вот ведь был только — и опять к тебе. Цени! К пустому месту не причалил бы… Повторно-то!

— Тебе нравится Люда?

Спартак внимательно посмотрел на него, словно желая убедиться, что сам вопрос честен, нет в нем подвоха, что задан он не зазря, ответил:

— Да.

И Глебу — странное дело — стало легче от этого негромкого и, конечно, искреннего «да»; вроде бы этим «да» Спартак признавался, что он тоже душевно мается, встревожен, одинок в своих раздумьях, что в этой жизни и нельзя иначе: покой нам только снится… Он внезапно  п о в е р и л  в Спартака как в себя, вместе с этой верой утрачивая ощущение одиночества.

Ему захотелось что-нибудь сказать Спартаку — такое, что укрепило бы их обозначивающуюся  о д и н а к о в о с т ь, их близость, но ничего не нашлось, кроме — опять же — вопроса:

— На острове… она?

Спартак пожал плечами, что можно было понять по-разному: «Где же еще ей быть?» и «Не знаю!» Заговорил жестко и усмехаясь:

— Сейчас встретил на пути буксир, на нем механик знакомый, с редкой, между прочим, фамилией — Мордухай… Так вот, крикнул я Мордухаю, чтоб моей жене, Антонине Николаевне моей, передал: пусть приезжает на остров. Отправил в обед, а теперь — пусть приезжает!.. Закурить есть? Мои подмокли, не тянутся…

Сломал две спички, пока наконец зажег третью, взял Глеба за плечо, сжимал его железной рукой; Глеб, поморщившись, тряхнул занемевшим плечом, спросил:

— Зачем же Антонину Николаевну на остров, а?

— Лгать, Глеб, противно для мужчины. Сразу — точки над «и»!

— А что ты ей скажешь?

Спартак промолчал.

— Поедем все-таки на остров?

— Не могу, Спартак.

— Жаль. И Люда просила тебя привезти… Очень… Что вообще-то делать думаешь?

— Жить. Равняться буду на таких, как ты. В газетах пишут: равнение на маяки!

— Знаешь, в тридцать лет, по-моему, мы уже так должны быть мудры, чтобы понимать: наши отцы нисколько не умнее нас. Пора, Глеб. За нас, Глеб, никто ничего не сделает. Сами!.. Ответственность тревожит. Отцам за все спасибо, а делать нам…

— К чему ты?

— Будь здоров, думай…

— Бывай!

— Ну-ка я свет включу, Потапыч.

— Не включай! Ну!! Кому сказано!

— Зачем же кричать? Сиди, если хочешь, в темноте.

— Который, Глеба, час?

— Без семи… да, без семи одиннадцать. Я Татьянку жду. Что-то припозднилась.

— Бегаешь ты, вертишься — посидел бы со мной. Я вот тебе сейчас расскажу… Хочешь? О чем? Есть о чем. Только сядь. Рука-то у тебя какая горячая — что значит кровь молодая! А я мерзну. Во как! Сиди, сиди… Вот выпью наперсточек и расскажу. Я хочу рассказать. А пью, Глеба, наперстком, видишь?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— …Стучит ктой-то? А?!

— Почудилось тебе, Потапыч.

— За дверью посмотри…

— Видишь… Почудилось. Дальше что?..

— …А немцы — моторизованные части, танки — обошли уже. Получаются клещи. Вот нашему комендантскому взводу и был даден приказ — задерживать рассеянные после боя группы, одиночных бойцов, чтобы направлять в определенное, указанное место… Они, солдатики наши, родимые, идут, идут, раненые которые, целые, с оружьем, без оружья, — мы их в осиннике, на болоте, скапливаем. Командовал нами не взводный, а капитан из штаба полка. Верховский по фамилии, кубанский казак… Погиб он на второй ли, третий день — из окружения выбирались, от мины… Но тогда — скапливаем, значит. А немцы в ту пору, передовые части, такую тактику пользовали: смяли, к примеру, оборону и катят дальше, с ходу, не обращая внимания, что за спиною у них остается. Второму своему эшелону доделывать давали — пленных брать, раненых добивать, трофеи подсчитывать… Сорок первый год… А как рассказывать-то сейчас, Глеба?! Ребята какие наши, отчаянные, красивые, преданные — солдаты русские — полегли там…