Изменить стиль страницы

Раза два-три, скрываемое высокими дюнами, стадо исчезало из поля зрения егеря, однако он знал, где джейраны снова выскочат на обозримый простор.

На какие-то затяжные минуты стадо пропало вовсе, и на ровном месте вроде бы: кругом волнисто стлались мелкие серые наносы. Он крутил окуляры, шарил биноклем, пока не обнаружил: джейраны, упав на коленца, лизали соль, всегда обильно проступающую там поверх солончаковой корки. В долгом пробеге — короткая передышка… И вот ведь как: припали к земле (а иные легли), скрыв тем самым белоснежный — броско оттеняющий их красоту и одновременно предательский для них, издали приметный — мех подбрюший, а спины и бока песчаного окраса надежно слились с бурой расцветкой местности — разгляди-ка! Недаром даже низко парящие орлы не замечают вжавшихся в песок крошечных — недельного возраста и меньше — джейранчиков. Лишь две черные точки — испуганные, немигающие глаза — выдают малышей…

Но Курбан-Гурт опять увидел: вожак не то что светлее самок; он — как светящееся пятно. Светится!

Прежняя, грязновато колеблющаяся завеса мешала. Вдавливал ребристые края бинокля в надбровья, ловил в перекрестья на линзах, будто на мушку брал, удивительные очертания вожака.

В груди — в волненье — нарастали гулкие толчки. Тревожный шум возбуждающейся крови.

Неужели… Золотой Джейран?

Не может быть!

А если так?

Каким же тогда высоким знаком отмечена его, Курбана Рахимова, судьба?

…Вдруг стадо, повинуясь вожаку, резко снялось с места, подняв над собой густое облачко пыли, а после двухсот — трехсот метров бешеного галопа джейраны, вновь остановившись и оглядевшись, побежали уже неторопливо, сберегая в себе силы. Вожак, чье тело все явственнее отливало чистой желтизной, уводил стадо от тропы круто в сторону. Кто-то напугал? Зверь? Человек, неосторожно оставивший следы?

Уменьшались, становясь игрушечными, фигурки джейранов…

Пробив рассветную дымку, хлынуло на равнину солнце, и самый мощный его луч, как молния, ударил в вожака удалявшегося джейраньего стада. Вожак, вспыхнув, превратился в солнечный осколок.

Золотой!

Золотой Джейран. Это он! Сомнений нет.

Егерь встал со своего скрытого лежбища и зачарованно смотрел туда, на исчезающих в лазури утра джейранов…

Потом он сидел на том же самом барханном гребне, заталкивал в рот кусочки шилекли[4], запивал их водой из алюминиевой фляжки, жевал молодыми фарфоровыми зубами, месяц назад поставленными ему в стоматологической поликлинике доброй женой директора Сердоморова, и думал.

Мир, казалось, раздвинулся и дал ему, Курбану Рахимову, новую силу. Что-то ждало еще впереди!

И не сон же это, в самом деле? Видел он. Видел!

А ведь из миллионов миллионов людей Золотого Джейрана видят единицы.

На миллион… нет, на десять миллионов… на сто… на миллион миллионов голов джейранов когда-то рождается один особенный, диковинный, волшебный — Золотой.

Один такой!

Кто-нибудь, возможно, посчитает: старинная сказка!

Наука ведь пока не зарегистрировала его как инвентарную вещь. И директор Сердоморов, наверно, услышав про Золотого Джейрана, сузит свои хитрые глаза в снисходительной насмешке, жалея и презирая доверчивость и непростительную отсталость современных простачков.

Но не наука ли предостерегает, что нет предела познанию природы и открытиям в ней.

Не об этом ли постоянно твердит сам директор Сердоморов, ругая на собраниях ленивых, равнодушных или разуверившихся в своей работе младших и старших научных сотрудников заповедника?

И пусть кто посчитает за сказку, пусть кто не верит: тыща человеческих голов — и каждая умна по-своему и глупа по-своему. Не верьте, однако не спорьте.

Он, Курбан-Гурт, однажды — давно тому — уже видел Золотого Джейрана.

Правую руку готов отдать на отсечение, чтобы, если понадобится, молчаливым достойным кивком при этом подтвердить перед народом правду о Золотом Джейране. Правду жизни своей…

Он тогда был юн, тощ и строен, как элиф[5], и не было еще прозвища этого, ставшего вторым именем, — Одинокий Волк, Гурт. Просто Курбан, сын Рахима. И если звали еще каким словом, то игид. Значит, доблестный юноша, храбрец, настоящий джигит. Так окликал его командир отдельного кавалерийского эскадрона Чарыев, восхищавшийся удалью и неуязвимостью своего семнадцатилетнего бойца. Туркмены под красным знаменем сражались с туркменами, что подняли над голубыми чалмами знамя зеленое — ислама, прикрывавшее собой растрепанные перья российского самодержавного орла и высокие надменные фуражки англичан…

Не пуля — тиф свалил Курбана.

Когда он, наголо обритый и в шелушившихся струпьях на слабом теле, вышел из керкинского тифозного барака, эскадрон гонял басмачей в далеком хивинском оазисе.

Русский врач, провонявший карболкой и чесноком, сказал ему:

— Ступай, герой, в свой аул, месяц иль два лежи, пей чал[6], а то помрешь.

Врач отдал ему маузер, подаренный комэском Чарыевым, и написал справку-документ. Бумага с жирной лиловой печатью удостоверяла, что красноармеец товарищ Рахимов направляется по месту прежнего своего жительства для окончательного излечения сроком на двенадцать недель, он имеет право на котловое довольствие на пересыльных воинских пунктах узловых железнодорожных станций.

Но какие железнодорожные станции могли встретиться в пустыне, через которую лежал его путь?

В ауле у него оставалась дряхлая полусумасшедшая бабка, да и той, возможно, он не знал — давно не было в живых.

Выйдя за городскую черту, посидев в тени под стенами знаменитого керкинского медресе[7], он решительно направился через пески к отчему порогу… Кто-то, по виду служка ишана[8], соблазнившийся, видно, тем, что красноармеец заморенный, а на нем почти новые английские ботинки гранатового оттенка, хищно двинулся следом. Долго он тащился за его спиной, не приближаясь и не отставая, как шакал, плотоядно стерегущий раненое, обессиленное животное, и лишь когда Курбан показал маузер — тот неохотно повернул назад…

От смерти на длинной пустынной дороге спас Курбана верблюд. Он носился средь барханов, ошалевший от ненужной ему свободы и ночного звериного воя, и сам помчался навстречу бредущему человеку. Был он такой же настрадавшийся, как Курбан, — в лишаях, с сухими лихорадочными глазами. Курбан дал ему больничный сухарь и затем неделю качался на его твердой высокой спине, видя в своем нездоровом забытьи всякие радужные картины.

То была, конечно, искрящаяся брызгами вода: в арыках с влажными откосами, в ведрах, из которых ее выплескивали мягкие осторожные губы строевых кавалерийских коней, в пиалах, где она зеленовато дымилась ароматным чаем, бьющая, наконец, тугими струями из простреленных цистерн и бурдюков, когда можно подставить под нее потное, свербящее от жгучей пыли лицо…

То были — тоже влажно поблескивающие — черные глаза Огульджан, ее черные, из-под весеннего дождя, косички, ее пугливые, как дождевые всплески, слова…

Он ехал сейчас в аул затем еще, чтобы освободить Огульджан от ее хозяина Адамбая Орунова. Освободить и жениться на ней по новому советскому обряду — с записью в советской книге.

Не сделает он этого — Адамбай продаст Огульджан (если уже не продал) богатому мужчине, потому что срок ее давно подоспел: два года назад, когда Курбан покинул аул, ей было не меньше четырнадцати.

Огульджан — сирота, Адамбай малюткой привез ее издалека, и она не эрсаринка — из другого племени, то ли иомудка, а может, гокленка даже, потому что когда-то Адамбай Орунов служил в нукерах у бека Карры-Кала. Огульджан выросла на дворе курганчи Адамбая, как вырастают отнятые от матери щенки: тихо скуля от голода, холода и в боязни хозяйских пинков. Нет: она выросла как красная роза посреди липкого и смрадного ила, и болото оказалось бессильным помешать расцвету ее красоты.

вернуться

4

Туркменская лепешка с мясной начинкой.

вернуться

5

Первая буква арабского алфавита в виде прямой палочки.

вернуться

6

Кислое верблюжье молоко.

вернуться

7

Высшая мусульманская школа.

вернуться

8

Духовное лицо высокого ранга у мусульман.