Изменить стиль страницы

— Подышу схожу, Петьку найду.

— Николай Семенович! — Савойский поспешно окликнул. — А как же, позвольте, собачка?

— Что собачка?

На рыхлом лице нотариуса была задумчивость, он мизинцем тер лоб, вроде б что-то соображая, что сообразить никак невозможно:

— Это самое… спрашиваю, извините… ее что ж, больше нет?.. Этой… как ее… охотничьей собачки! А, Николай Семенович?

— Нет, — унимая ярость и желание крепенько взять Савойского за подтяжки, ответил Бабушкин. — Я ее задавил.

— Да?! — Радость, выпирая наружу, оживляла мясистое лицо нотариуса; матовый колпак кухонного абажура отраженно прыгал в стеклах его очков, и от этого что-то неестественное, прямо-таки фантастическое, пугающее было в его взгляде, обращенном к Бабушкину. Повторил он, продолжая: — Да! А собаки, известно ли вам, могут даже санитарами быть. Это не пустые слова, Николай Семенович: собака — друг человека…

— Коль, ступай, — жена обеспокоенно поторопила.

— Николай Семенович!.. Сочувствую… ваши угрызения…

— Ну, Коль, прошу тебя, иди за Петькой!

— …так сказать, угрызения совести вашей…

— Ты! — приглушенно выдавил из себя Бабушкин. — Ты …помолчал бы, сосед, а угрызаться мне нечего, ясно! Отстранись… Нечего, говорю!

Он подался в прихожую, к двери, уже оттуда услышав, как испуганно и одновременно ликующе твердил вслед ему Савойский:

— Есть чего… есть! Правда, Ниночка?

«Это ж надо! — кипел Бабушкин, спускаясь с площадки четвертого этажа. — Прицепится — не оторвать. И вроде вежливо все, культурненько… Жену до психбольницы довел, дочь его за версту обегает, он, кровосос, нас теперь… Спокойствия не хватает, я б ему!.. Опять же, конечно, пятнадцать суток схлопочешь ни за что ни про что… как смотреть на меня будут после, и Петьке пример какой? Нет, нельзя…»

III

Петька откликнулся быстро — прошуршав темными кустами, выскочил к отцу; Бабушкин прижал его к себе, потер ему ладонью холодное ухо, спросил, как день прошел, на что Петька ответил: «Нормально!»

Сыренький голосок двенадцатилетнего сына, то, как он жмется к нему, отцу, будет о чем-то расспрашивать, что-то просить — это исцеляющим образом подействовало на растревоженного Бабушкина, принесло успокоение… Черт с ним, рассудить, нотариусом Савойским, паук он в банке, паук и есть, пустота вокруг него, а тут вот родной сын, тут полный двор хороших, в общем-то, людей… Если на одних только доминошников посмотришь, что за столом на свету сидят, сразу как на ладони увидишь всю простоту, душевность людских отношений: плечом к плечу, лупят костяшками о фанеру, спорят, обзываются («Мазила!» — «А еще полководец!..» — «Слепой, очки надень…») — слесарь домоуправления Парамоныч по кличке Три Рубля, заместитель начальника депо в форменной фуражке — он из шестого подъезда, еще генерал в отставке Смирнов, чей портрет висит на главной площади города, еще племянник дворника Хакима, он в пожарной охране служит, и двое неизвестных Бабушкину… Вот они — люди… Черт с ним, с Савойским!

Присел Бабушкин на скамью, Петьку рядом усадил. Вечер бабьего лета, последняя теплынь года, скоро холодам быть, слякоти, не станет такого тихого неба, такого шелеста пожелтевшей листвы, тишина уйдет, укатится под бугорок, и главное — трудными будут рейсы по мокрой, а то и обледенелой дороге, с забрызганным или заснеженным ветровым стеклом, при плохой видимости, со сквозняками и струящимся пронзительным морозцем, проникающим, как ни утепляйся, в кабину автобуса… А пока — что за прекрасные дни! И солнца вдоволь, хоть сегодня взять — он даже щитки опускал, глаза слепило.

— Я вот езжу, Петь, — сказал Бабушкин сыну, чтоб не молчать, — а ты, вполне вероятно, летать будешь, как Юра Гагарин летал, иль тот же Титов Герман, иль какой-нибудь обыкновенный летчик на пассажирских линиях… А хочешь, как дед, машинистом паровоза! Плохо, что ль, по стальным рельсам! Паровоз?.. нет, теперь уж электровоз… гудит, ты в окно смотришь, виды разные наблюдаешь…

Бабушкин, тихо улыбаясь, ткнулся щекой в жесткий Петькин затылок и тут же — не веря пока — пугливо спросил:

— А ты, Петух, никак куришь?! Табачищем-то от тебя… Куришь!

Сын отстранился, угнул голову, чуть не по уши в воротник куртки залез — пробубнил из нее, одним глазом косясь, не замахивается ли отец на подзатыльник:

— Я попробовал… один раз… Герольдик курит, Славка с ним, а я тоже попробовал…

— Петька, Петька…

Колыхалось в душе давнее: как его самого мать в детстве свирепо за вихры таскала, по щекам, плача, била, отучая от папиросок, и так ведь не отучила, горемычная, — позже сам бросил… Это когда они с Ниной сходились — бросил, любил ее, послушался, а после, через годы, попробовал было вернуться к курению, чтобы позлить ее, — ничего не вышло, организм на никотин не настроился… И Петьке сейчас хоть лупка, хоть всякие слова, вроде того что грамм никотина лошадь убивает, — пустой звук. Лупку он вытерпит, со словами согласится, а потом побежит за котельную (они всегда там табунятся) — закурит, и курить будет не просто, а в удовольствие, с ожесточением, в отместку — вот, дескать, вам, бейте, ругайте… что́ — взяли?..

— Петька, Петька, — повторил Бабушкин, — зря ты! Брось. Дурное дело. В возраст взойдешь — там смотри… А сейчас будешь табак всасывать — не вырастешь, Петух, таким вот шкетом останешься… Не втянулся?

— Не втянулся, — неуверенно и с облегченьем ответил сын.

— Не кури.

— Я не буду…

— Я прошу тебя…

В кружке доминошников Парамоныч Три Рубля, задыхаясь от восторга, кричал генералу: «Просадили вы, Левонтий Палыч!.. Как в лужу…» А из клуба железнодорожников по-прежнему мощно и удало неслась музыка, сотни ладоней прихлопывали там в такт; и подумал Бабушкин, что зря отказался, нужно было пойти с женой в кино, приятное жене сделать, после до проходной фабрики ее проводить, а теперь уже, конечно, поздно, сеанс начался, через какие-нибудь час-полтора Нина отправится в ночную… «Жизнь, — усмехнулся Бабушкин, — она не по расписанию идет, предполагаешь одно — получается другое, какая-то суета, спешка, сам не знаешь, что завтра будет, не собака, смотришь, а человек под колесо сунется, готовь, жена, сухари… и собака, подумать, куда она, подлая, лезла?!»

— Учись, Петь, а курево — оно, брат, никуда не денется… В школе-то сегодня что получил?

— Нормально…

— Это как понимать?

— Две тройки…

— Это нормально?

— И пятерку, паи!

— По физкультуре, да?

Петька вздохнул:

— А легко? Я один, если хочешь, по шесту залез. Под самый потолок!

— Так, Петух, на образование не вытянешь…

— А я не учусь?! У нас программа новая, временные трудности, сами учителя говорят…

— А я, Петь, знаешь, собаку задавил.

— Какую, пап, собаку?

— Бежала, понимаешь… я задавил… плохо-то как!

— Ну, — Петька рукой махнул, успокоил: — Мы тоже собаку кокнули.

— Как?.. Зачем?!

— Она в школьный двор забежала, на большой перемене, а Герольдик кричит: у ней слюна упала, а если она бешеная?.. Мы камнями, а один из восьмого «Б», его Длинный Джо зовут, взял железяку…

— Убил? И ты тоже?

— А если она бешеная?

— Какая к черту… бешеная? — заорал Бабушкин. — Сто лет в городе бешеных собак нет! Она что — бросилась на вас?

— Она щенок… ты чего, пап? Все, пап, били…

— Иди, змей, домой… с глаз уходи!

— Сам задавил…

— Уходи!

— Я мамке скажу, — плаксиво пообещал издали, от подъезда, Петька.

«Откуда это в них? — кипел, негодуя, Бабушкин. — Железякой, говорит, а! И мой как остальные, мой-то!.. Откуда? Камня, может, кругом много, природы настоящей не видать, высокие дома все от них заслонили?.. На школьном дворе!.. Марки собирают, от телевизора за уши не оттащишь, в секции, в кружки ходят, ничего для них родителями не жалеется, а они… убили! Кого ведь… щенка! И мой со всеми, с этим… как его… Длинный Джо! Дрючком бы его по длинной хребтине, этого Джо, сразу б вспомнил он, какой такой Джо иль, может, все-таки Ваня… И моего б заодно! Ну, Петух, ну, погоди, возьмусь за тебя…»