Изменить стиль страницы

А теленок резвился, разбрасывая копытцами влажную землю, скользил по траве. Ему-то ни о чем не надо было думать, и верно: голова не заболит.

— Вытянуть бы тебя веревкой, — продолжал Тихон, которому надоело уже идти молчком. — Но прощаю. Резвись, поросенок… Я в твоем возрасте, если брать год моей жизни за день твоей, ни одной девки не пропустил. Было время, дружок, было! Ну да быльем поросло… Народ знал, что говорить по этому поводу.

Об этом только теленку и мог он похвастать, потому что дома его прихватывали за язык уже не раз. Особенно Тамара. Эта дура разоблачала подвыпивших мужиков с ходу. «Одна пьянь! — кричала она на всю Нахаловку. — Чем дальше, тем беспомощней. Поэтому я не хочу в коммунизм, где настоящих мужиков уже не будет: сопьются вконец. Лучше при первобытно-общинном строе жить, но чтоб под боком был крепкий мужик, а не бесчувственное бревнышко. Хватит молчать: надо бить в колокола, пока нас не захлестнуло напрочь половое бессилие… Арканя, ешь больше сала! Тихон, этот уже не потянет…» Бабы, скопившиеся у ее избушки, хохотали, но мужики не обращали на них внимания: Арканя разливал портвейн, а Юрий Иванович, перед тем как принять очередной стакан, прохаживался под окнами своего теремка, независимый, как сквозняк. Он поглядывал на Валюху, и она опускала застенчивые глаза: мол, мы-то про себя знаем…

Что-то притягивало к Нахаловке, но многое отталкивало. Все-таки грустно ему было уходить из обжитого места. Все напоминало о жизни, к которой хотелось вернуться. Но, возвращаясь к ней памятью, Тихон начинал морщиться и фыркать, как будто в нос ему ударило неприятным запахом. Там, в этой жизни, что-то гнило, как на мясокомбинате, и от этой вони выворачивало внутренности… Нельзя было туда возвращаться, никак нельзя! Душа прямо-таки становилась на дыбы и, разбрызгивая желчь, скачками уходила от невыносимой вони, которая будто бы накатывала следом, стараясь настигнуть ее.

«Как жить-то будем, люди?! — вопрошала Клава, стоя по щиколотки в грязи. — Пропадем ведь здесь, захлебнемся в этой непролазной жиже…»

Харитоновна вышла из ограды, готовая перелопатить весь проулок. Но ее лопатка, величиной в ладонь, показалась такой беспомощной, что даже Клава, призывавшая соседей на борьбу с грязью, опешила: как же они смогут разровнять колеи и насыпать на прохожую часть проулка битого кирпича? Да его сюда надо день и ночь таскать со стройки в ведрах, пока засыплешь эту грязь!.. Но отступать уже не хотелось, как и выказывать людям свою слабость, даже бессилие перед вонючей стихией. Женщины сошлись на середине проулка, воткнули лопаты в мясистый загривок, образовавшийся меж двумя глубокими колеями, в которых клокотала грязь. «Ну, Харитоновна, с богом!» — проговорила одна, а другая только отмахнулась: какой, мол, там бог… Ты вышла копать и я следом. Через полчаса они сковырнули этот загривок и сровняли проулок с… грязью. То хоть одна тропинка была, а теперь и ее сбросили, как в топку… «Не мучайтесь, — уговаривал вначале бестолковых работниц Тихон. — Найдем трактор и притартаем сюда сушняка с битым кирпичом. Бросьте!..» Но вскоре и он замолчал: Клава копала молчком, закусив нижнюю губу — это было плохим признаком: она могла в этот момент не только отчихвостить мужа, но и «заломить коробку», что никак не переводилось на нормальный человеческий язык. «Вы че, Матрены, угорели? — показался в проулке Аркадий. — Где это видано, чтоб народ бесплатно грязь месил?» Клава распрямилась, посмотрела на Аркадия и, выбрасывая вперед руку, проговорила: «Так неуж сидеть!.. В городе-то вон какие помойки заваливают, а у нас столько народу и никто пальцем не пошевелит. Тунеядцы». Но Аркадий не смутился. «Зачем им шевелить, пальцем-то? — нагло уставился он на Клаву. — Сказанешь тоже! Там — город, а тут… Сравнила хрен с пальцем…» — «Чахледь… А туда же — в мужики! И мой вон стоит, — повеселела Клава, и в голосе ее появилась теплота, — ручки на животе сложил… Эх, мужики!»

Аркадий подошел к забору и попрыгал, тяжело топая, на месте, чтобы сбить грязь со своих болотных сапог. «Копец подкрался! — кивнул он Тихону. — Прохода не дают… Курицы роются в земле потому, что пищу себе находят, а эти… У меня нет больше слов». Тихон промолчал, но Клава порядком разозлилась: «Мужики! Да разве вы мужики? — напирала она. — Мужики пьют и закусывают крепко. Вы же отщипываете от краюхи и в нос тянете — будто табак нюхаете, а не закусываете вовсе. Нет, с вами все ясно». — «А с вами? — задирался Аркадий, но уже продвигаясь вдоль забора к своей мазанушке. — Мы экономим на закуске… Вам же лишняя копейка от этого! Только и хлопот, что простирнуть после рукав, которым закусывали…» Аркадий удалялся, вышагивая по кромке, затянутой травой, как цапля. «Топай, топай! — кричала Клава. — Лентяй рыжеголовый! А если по совести сказать, то нам не дано права жить даже здесь: не страдали за эту землю и привести ее в божеский вид не можем. Куда ни взгляни, кругом грязь. Слышишь, пьяная рожа?!» Но Аркадий скрылся за воротцами своей летней резиденции, от которой несло приторно-горьким дымком: будто там шерсть жгли или дохлых собак. И женщины, наработавшись, разошлись. Чище в проулке не стало, но исчезли бугры — разгладилась дорога и, сверкая на солнце, подрагивала, как цементный раствор, способный через некоторое время схватиться и затвердеть. Но ни через день, ни через неделю он не схватился, и проулок продолжал киснуть и клокотать, подогреваемый знойным солнцем. Казалось, что вонючему замесу не будет дна, как его ни прожигай. И битый кирпич, обещанный Тихоном, потерялся где-то вместе с трактором ДТ-54.

Он хотел сплюнуть, но во рту было сухо, как в ладони, натертой черенком лопаты. Щеки ввалились и, как показалось ему, прикипели к деснам. И кто-то ведь тогда потянул его за язык — брякнуть об этом тракторе, хотя достать он его мог только при условии, если бы действительно работал где-нибудь в гараже… «Работал, работал! — со злостью подумал он. — В гараже! Работник хренов… Из армии профессиональных бичей!» О Лехе вспомнил — не полегчало: разве это оправдание? Перед участковым — куда ни шло, а себе все равно не соврешь, себя не обманешь, не проведешь, как рыночного зеваку. Сам-то ты на этом деле пса схрумкал, а он, может быть, только мышонка. Фу, какой разрыв!..

Он сполз в кювет и напился прямо из лужи. Вода оказалась теплой и безвкусной, как в бочке, заполненной вчерашним или позавчерашним дождем. Есть ему не хотелось, и он поспешил к теленку, ожидающему неподалеку. Теленок стоял грудью вперед, но шею выгнул так, что едва не коснулся губами собственной холки: не отставай, мол, хозяин… И тот торопился. Они давно уже привыкли к телеграфному гулу, натянутому между землей и небом, и как бы даже слились с ним. Только вначале не понимали: то ли воздух такой гулкий, то ли гулкой дрожью пропиталась округа, впитывая в себя и траву, и деревья, и людей, и животных, что иногда объявлялись вблизи частых деревень: бредет стадо коров и гудит, гудит необъятной утробой, как сама земля. Но вскоре Тихон почувствовал, что грудь у него онемела и, точно столб, стала гудеть на выдохе.

Вблизи деревень поля невыносимо воняли, как будто их удобрили не навозом, а силосом, пролежавшим в яме года три-четыре. Этот отрезок пути Тихон старался пробежать, сомкнув плотно губы, и теленка торопил. Это были чужие поля, таких полей не было у Тихона в памяти, и сравнить он их ни с чем не мог. Те, далекие, из детства, пахли березовым поленом и русской печью. Тетя Фая, мать Петьки-дружка, ездила по деревне на лошади и с боем выбирала из домов печную золу. Кто отдаст по доброй воле такое золото, у каждого свой огород, своя земля… Но отдавали полю, чтобы не засорять его всякой дрянью. Потому и поля были родными, потому и пахли они родиной, а не остро-кислым, как едкая мазь, силосом.

В заболоченном клине, меж двух бесконечных пропашек, бродили коровы. Они стояли боком к дороге, но почти что враз повернули головы, чтобы разглядеть получше незнакомцев. Тихону вспомнилась Цыганка, умная и послушная коровка. Но жалости к ней он не испытал, как будто тогда, на мясокомбинате, один раз взвыл по ней и оторвал от своего сердца. Теперь он оглядывал коров, и эти чужие коровы доставали до печенок своими шершавыми языками. Он не хотел, но глаза цеплялись за каждую и будто обжигались… Человека, увидевшего корову, не рога интересуют, не холка, не окрас — он смотрит на вымя, по которому и определяет породность этой коровы. Здесь же, в перегляде на Цыганку, породу невозможно было определить: отвисшее вымя тащилось у каждой чуть ли не по самой земле, готовое в любой миг оторваться, но чудом держалось на этом скукоженном лафтаке, точно на пуповине. Может быть, так выглядывает из сумки детеныш кенгуру… Но вымени не было — от коровы отделился какой-то нарост, похожий на пудовую килу. Обезображенное вымя не знало человеческих рук, потому оно и отделилось от коровы. Насосы высасывали молоко, а когда оно кончалось, то как бы по инерции продолжали высасывать и соки, и кровь из опустошенного вымени. Так показалось Тихону. И он не мог себе представить, что вот у этой безрогой буренки когда-то розоватое вымя было покрыто пушком и плотно прилегало к животу, как высокая коврига, потому что сейчас оно блестело и рябило мелкою клеткой, как голенище кирзового сапога, затертое до дыр. Этих коров ему было жалко. А стадо продолжало стоять, и жевало оно свою жвачку, клейко срывающуюся с нижней губы. Казалось, что и травы-то тут доброй не было — одна болотная слизь, которую трудно удержать на языке. Хорошо, что хоть после пастьбы скотину покормят на ферме каким-нибудь травомолом и начнут выкачивать, высасывать из нее молочный должок.