Фронт давно уже передвинулся за Эрум.

Однажды вечером, когда полк остановился на ночевку, с севера пригнали около роты солдат на

подкрепление.

Прибывших переписали, рассчитали и почти поровну разбили на шестнадцать частей. Каждую часть

придали ротам. А в ротах разделили на взводы.

В третьем отделении первого взвода появился новый боец. Это был небольшого роста, но крепко

сложенный человек. На чистом, в белом пушке, лице его, узкоглазом, толстогубом, даже тогда, когда он

улыбался, сохранялось выражение напряженной мысли. На конце его тупого носа удобно устроились большие

дымчатые очки, в которые, казалось, сам владелец никогда не заглядывал. Его взгляд постоянно скользил поверх

очков и был сосредоточен.

Поздоровавшись с отделением, это новое лицо тут же, не говоря ни слова, принялось помогать

товарищам, собиравшим палатку. Работа, на удивление, спорилась в его руках. Он так умело вбивал в землю

колышки, крепко увязывал бантами веревочные скрепы, что даже всегда недовольный, ворчливый Щеткин не

утерпел, чтобы не спросить:

— Что, не из запасных будешь, земляк?

— Нет, я призыва шестнадцатого года, — твердым, но несколько глуховатым голосом ответил вновь

прибывший.

Щеткин только недоверчиво покрутил головой, но промолчал.

— Откуда, парень? — с обычной ласковой улыбкой спросил Хомутов, увязывая вместе два зеленых

полотнища.

— Из Питера я, — отвечая улыбкой на улыбку, сказал новичок. — Фамилия моя Васяткин, зовут Петром.

Работал на Обуховском заводе.

— Ну? — заинтересовался Щеткин.

— Нас освобождали от воинской повинности, как работающих на оборону.

— Так, знаем. Ну?

— А потом забастовали мы. Вот, кого из нас забрали в солдаты и на фронт, а кого в тюрьму, а иных на

поселенье в Сибирь.

Вначале после этих слов все помолчали. Но потом желчный Щеткин, вспыхнув вдруг, грубо проскрипел:

— Тоже! Оборонцы, черти! Тут кровь проливаем, а они бастуют. Войну только затягивают. Им-то в тепле

ничего. А про нас забыли. Бить гадов… Показал бы я вам!

Эти слова больно ударили в сознание всех, и сразу стена глухой вражды, казалось, надолго выросла

между этим на вид хорошим парнем и всем отделением.

Сам отделенный — Хорьков, стоявший в стороне с цыгаркой в зубах, “унутренний враг”, как обзывали

его между собой солдаты отделения, злобно сплюнул в сторону новичка и начал говорить, точно в

пространство:

— Черти прокляты! Всякие забастовщики. Своими бы руками задавил поганцев. Всех бы вас сюда к нам.

Показали б… Рази ж можно против царя бунтовать? Война! Тут терпим все, а они… Вот они, тыловики-то. Тут

страдаем, всякое дерьмо защищаем, а они там с жиру бесятся. У, проклятущие! От придем с хронту, мы им

покажем: сицилистам, жидам, бунтовщикам и всякой нечисти. Как собак будем вешать.

Отделенный замолчал. Махорка в его цыгарке вновь задымила, потрескивая и искрясь в вечернем воздухе

и, казалось, также глубоко негодуя на бунтовщиков и социалистов.

Отделение, ворчливо поругиваясь, кончало работу. Каждый солдат старательно избегал глядеть на эту

серую, казалось, простодушную, но уже ненавистную фигуру новичка. Черная злоба уже начинала душить

огрубелые сердца. Щеткин, пошептавшись с Хорьковым, громко сказал:

— Ночью покажем… Ничего. Мы все перенесем.

Один только Хомутов, точно рассуждая сам с собой, недоуменно покачивая готовой, поеживал плечами.

И наконец, как видно, не выдержал, повернулся всем своим открытым лицом к Васяткину, посмотрел на него

немного и сказал:

— И чудно же, прости, господи! Ведь у вас там, в Питере, чай, и хлеб есть и тепло на хвартирах. И народ,

кажись, русский — православный. Что же бунтовать-то? Тут вот мы страдаем, воюем, червей лопаем, здоровье

и жизнь теряем. Все ждем, когда война кончится, а вы там порядок нарушаете и войну затягиваете. Как же это

так? Ну; разве враги вы? Ну, зачем, милый, бастовали, а?

Все солдаты отделения, точно по команде, оторвали взгляды от земли, и десятки пар подстерегающих

глаз в жгучем недоумении уставились на новичка.

Тихо стало вокруг. Казалось, слышно было учащенное биение солдатских сердец.

А Васяткин, точно настроение солдат и вопросы Хомутова мало трогали его, спокойно довязал бантом

веревочную закрепку, зажмурил правый глаз, потер его указательным пальцем и как бы между прочим ответил:

— А бастовали мы, братцы, против войны. Требовали, чтобы войну кончили.

— Как против войны? — вырвалось у большинства. Солдаты с шумом побросали работу и сгрудились

вокруг Васяткина.

— Чего мелешь?

— То есть как это против войны?!

Васяткин, так же не спеша, продолжал:

— А очень просто. Мы говорили, что довольно воевать. Мы говорили, у себя на собраниях, говорили, что

война не бедным рабочим да крестьянам на пользу, а помещикам да фабрикантам. Они барыши наживают, а

простой народ свои головы кладет ради их интересов… Вот почему!

— Да как же так? — загорячась, вдруг затараторил отделенный. — Что ты мелешь? Если бы мы не

воевали, кто бы защищал Расею, христианскую нацию от Махумета, а?

Васяткин так же спокойно отвечал ему:

— Это что же, по-вашему, господин отделенный — Расея? — Васяткин развел вокруг руками. — Это не

Россия, а Турция. Вы на земле турецкой. И не пристало нам землю турецкую защищать от турецкого народа. А

народ турецкий тоже бедно живет и страдает. Сами знаете. И тоже против войны народ турецкий. Война на

пользу богатым, а не бедным. Разве нам война на пользу? Разве нам эти пески да камни нужны, нам они разве

достанутся? Нет, не нам. А нам, братцы, налоги достанутся, да голод, да неволя.

— Я только что из России приехал. Да! В городе голод. Деревня стонет, сил нет никаких. Разор всем.

— Мужиков на войну забрали — работать некому.

— Правильно, — осторожно вставил Хлебалов. — Я письмо получил. То же самое пишут.

— Ну да, конечно правильно. Да что же я врать-то буду! Какая мне от вранья прибыль? Вот и бастовали

мы, мира да хлеба трудящимся требовали. А нас за это за машинку, да в конверт и сюда. А кого и вовсе к богу в

рай. Вот какие дела, братцы, вот за что бастовали рабочие.

Замолчали все, и в молчании этом чувствовалось огромное напряжение. Десятки голов, потупившись к

земле, медленно и тяжело обмозговывали то новое, что было сказано Васяткиным. Правда его слов, казалось,

была для каждого неоспорима, и странно было им и непонятно, почему они, серые, вшивые люди, гибнущие и

страдающие без конца, годы, до сих пор не знали этой правды.

— А как же насчет мира? — спросил Щеткин. Голос его звучал хотя и напряженно, но ровнее и без

обычной желчи.

— А разное слышно. Только не очень-то наверху хотят мира. Им все бы до победы. Чем больше народу

истреблено будет, тем им лучше.

— А какой же им интерес в нашей погибели?

— Какой интерес? Эх, братик, серость, все наша! Интерес им большой. Спекулянты ведь. Это одно.

Барыши все на войне, вот какие — миллионы заколачивают. Это другое. В разоре страна. Но вот, если

замирение выйдет да нам по домам, защитничкам, — что-то будет? Вот приедем по деревням да по городам, а

кругом, бедность да притеснительство. Вот и недовольство.

— Это верно, — подтвердил Хомутов.

— Конечно верно. А это-то тем, что наверху, и невыгодно. Вот и тянут войну, чтоб поменьше нашего

брата домой вернулось. Да хотят, боятся тоже, чтобы с винтовками не пришли. Ну, и нажиться еще желают на

наших страданиях да на смертях.

Молчавший отделенный вдруг встрепенулся и как тигр, бросился к Васяткину, схватил его обеими

руками за ворот шинели и прокричал:

— А, так вот ты какой! К нам смуту завез — мутить народ хочешь! Жидам продался! Христопродавец,

сицилист! Погоди ужо. Доложу взводному, что против царя говоришь, будет тебе в двадцать четыре часа…