Был дождливый сумрачный день, когда он собрал летный состав в классе, где велись предварительные теоретические занятия, лишь пудрившие людям мозги. Дождевые капли забили отпотевшие окна, неяркий свет пропадал в конце комнаты, в сумраке лиц, в вялых помахиваниях ладоней с дымящимися сигаретами, в нестройных голосах. Он шевельнул рукой, привлекая к себе внимание, и не сразу смолкший говор вдруг вызвал в нем лютую обиду на этих людей, как бы не признающих его старшинства.
Он начал говорить — негромко, резко, понимая крайнюю ответственность момента… Говорил, что сформированная им авиагруппа способна выполнить все, что нужно престижу и славе Америки. Они ни от кого не зависят, у них будет все свое, даже полиция, черт возьми. Но только полная секретность и дисциплина.
В ближайшее время они получат боевые машины и совершенно идентичные оригиналу макеты двух типов неведомых человечеству бомб… Он знал, что они только рождаются — в муках и болях, как рождаются дети, и, поддавшись неожиданной нежности к этим таинственно выходящим на свет «младенцам», так и назвал их — «наши беби»… Они будут испытывать их здесь, в Уэндовере, они понесут их туда, куда прикажут им нести…
— Да, да, наши беби, — в этот миг он почувствовал, как плотный клубок забил ему горло, — наши беби закончат войну великой победой Америки…
С Тиббетсом остались самые близкие — майор Суиней, майор Фериби, капитан Кирк, капитан Изерли… Решили заглянуть в офицерское кафе, пропустить по глотку виски. Их отвели в отдельную комнатку, куда глухо доносился гул общего зала, он был полон — многие со скуки коротали здесь время. Когда сели за столик и отпили из бокалов, Тиббетс обвел всех пристальным взглядом. Такие все разные — этот Фериби с волосами дикобраза на голове, Кирк, незаметный, неразговорчивый капитан, на которого, он знал это, ляжет бо́льшая доля нагрузки, Изерли с тонким, задумчивым лицом, Суиней, твердый, самоуверенный до дерзости…
— Теперь вы знаете то, что должны знать, — сказал Тиббетс, сжимая в обеих руках короткую ножку бокала, сверкающего толстыми гранями стекла. — Скорее бы их доставили нам, машины и бомбы.
Фериби сжал ему запястье огромной, волосатой, в рыжую дробь, лапой.
— Ты сегодня сверх меры взвинчен, Пол. Это было заметно.
Вдруг заговорил капитан Изерли:
— Скажи, Пол, когда е е… — он ограничился местоимением, соблюдая конспирацию. — Когда ее испытают?
— Насколько я знаю, потребуется еще более полугода.
Клод помолчал, что-то прикидывая в уме, глаза его были прикрыты.
— Война в Европе идет к концу. Остается Япония. Ты имел в виду е е, когда говорил о победе Америки?
— Разумеется, Клод. Но… — Тиббетс, набычившись, бессмысленно рассматривал бокал толстого шлифованного стекла. — Только бы о н а у нас была. С окончанием войны могут произойти непредсказуемые события. Если мы будем иметь е е, Америка станет во главе мира. Россия слишком измучена войной, она не скоро поднимется.
— Но это не совсем честно, Пол.
Фериби поморщился — то ли от слов капитана Изерли, то ли от жажды: его бокал был уже пуст. Майор Суиней тяжело повернулся к Клоду, кресло под ним заскрипело.
— Война, Клод. Что делать: выживает сильнейший.
— Не выпить ли нам еще? — сказал Томас со страдальческим выражением на лице.
— Нет, я пойду, — поднялся Тиббетс. — Как ты, Клод?
— Я думаю, довольно. Надо идти.
— Бот это в самом деле нечестно, Клод! — захохотал Фериби.
Стояли темные сумерки, когда Тиббетс и Изерли вышли из кафе, в бледном сером закате смутно вырисовывалась гряда холмов, в стороне аэродрома влажно мерцали электрические огни. Эта заброшенность будто впервые обживаемой человеком земли в чем-то объединяла Тиббетса с натянувшим на голову капюшон, молчаливо шагавшим рядом Клодом. Ему вдруг вспомнилась весенняя свежесть вечера под нереально далекой отсюда Полтавой. Прошло всего несколько месяцев, а жизнь резко переломилась, но вот Клод-то, кажется, совсем не меняется…
Прежде чем разойтись, они немного постояли на хрустящей под подошвами щебенке. Тиббетс взял Клода за плечо, встряхнул.
— Ну, дружище, не раскисай. Мы солдаты. Это наш долг.
Капитан Изерли ничего не ответил. Плотнее натянув капюшон, он зашагал прочь, в тьму, в мелкое сеево дождя.
И однажды задрожало небо над Уэндовером таким знакомым Тиббетсу, выжимающим у него слезы гулом, и огромные машины с легкой, только ему, Тиббетсу, знакомой новизной линий заходили на посадку, проносились из конца в конец бетонки, высоко и победно задрав решетчато остекленные круглые головы. Эфир переполнило голосами земли и неба, и прохладный ветреный день полупустыни был разогрет жарко дышащими моторами, трением шин о бетонные плиты, самой непривычной людностью аэродрома, она принесла новую жизнь, по которой истосковался Тиббетс.
Почти сразу прибыли два контейнера с макетами бомб, поразивших его подчеркнуто, грубо утилитарным видом: «малыш» еще куда ни шло, «толстяк» же был похож бог знает на что — то ли на огромное яйцо, то ли на свинью, какие рисуют в детских книжках. Это были всего лишь макеты, пустые, как тыквы, их так и прозвали — «тыквы», а было странно видеть, как на полигон с огромной высоты падает не дающая взрыва чушка. При ударе о твердую каменистую землю отлетал прочь коробчатый стабилизатор, а бомба уродливо расплющивалась, но где-то было налажено их поточное производство, и они поступали беспрестанно.
С раннего утра оживал аэродром и тяжелые машины уходили и уходили в небо. Тиббетс подобрался, почернел от денных и нощных хлопот, от беспрерывных полетов, но это была его стихия, в ней он чувствовал себя вольно, как шакал, их было много в ближних холмах, оттуда по вечерам доносилось отрывистое и печальное, как древний клич, завывание.
Потом авиагруппу послали на Кубу, аэродром был совсем недалеко от Гаваны с ее гремящими музыкой ресторанами, с ее казино, было самое предзимье, а тут стояла теплынь, и снова были полеты, полеты, полеты. Окруженный океаном остров представлял чудесную возможность для дальних беспосадочных рейдов, и сама протяженность их — едва ли не полторы тысячи миль в радиусе, сама форма боевого применения «суперкрепостей» — преимущественно одиночные полеты — рисовали в воображении Тиббетса предначертанный ему судьбой полет, когда он исполнит волю бога и Америки. Его машина пропарывала нескончаемые табуны облаков, выходила из них под слепящее солнце Атлантики, распластавшись над безбрежной, будто арктической, ширью горящих золотом торосов взбитого холодом пара, и Тиббетсу мучительно не хотелось замыкать гигантский круг, чтобы возвратиться под шелестящие железистыми листьями пальмы не дающей успокоения его душе Кубы.
Потом снова был пустынный Уэндовер, были «тыквы», теперь уже начиненные взрывчаткой, разумеется, обычным ВВ, и все же это было приближение к идеалу, и когда Тиббетс видел сквозь марево высоты увеличенный линзами прицела рыжий шар разрыва, ему мерещилось, что шар мгновенно разрастется, ударит в днище, и сам он и все несущее его железо мгновенно, бездымно сгорят, и Тиббетс, снедаемый невыносимой волчьей тоской, уходил прочь.
Как бы отвечая на это его чувство, которое он тщательно скрывал, как скрывают состояние страха, идя на убийство, к нему поступила новая детальная инструкция о воздушном маневре при уходе от места взрыва… Резкий форсированный разворот с одновременным снижением, так, чтобы менее чем за минуту (время падения бомбы до момента взрыва) уйти на восемь — девять миль от ада — только в этом случае, по расчетам ученых и практиков, можно было спасти машину от удара взрывной волны и уцелеть самому. Он понял, как велик риск при такой небывалой крутизне виража, и лишь слепая любовь к своей «суперкрепости» заставила верить в нее.
Когда собрались в классе, чтобы разучить маневр «на бумаге», он почуял оторопь летчиков, понявших что к чему, и его снова, как тогда при первом сборе личного состава, охватила ярость. Но он сдержал себя.