— Мы тут слышали: у вас отели. Вы — хозяйка. Финансист. Мы тоже развиваем бизнес. У меня консалтинг-холдинг, вклады в американских банках.
С другой стороны к ней приблизился Костенецкий:
— Я вас ждал, но вы исчезли, словно в яму провалились. Я позвонил вашему дяде, а он сказал, что уехали. Ну, я...
Тут раздался звонкий голос хозяйки:
— Прошу в гостиную! Нас ждут.
И все потянулись за ней. Здесь у стола их ждал Савва Станишич и с ним мужчина средних лет, его приятель. Савва широко улыбался, обнимал Костенецкого, целовал руку Дворецкой. По всему было видно, что профессор давно знал этих господ и демонстрировал своё особое к ним расположение.
Драгана терялась от громких речей депутатов скупщины, или парламента, как на Балканах иногда называли орган, похожий на российскую думу. Соломон Гусь тоже был депутат скупщины — не такой известный, не так часто появлявшийся на экранах телевизора, не поражал он и громкими заявлениями, он, напротив, имел приятный вид, всегда улыбался и кланялся, а дамам целовал ручки, но именно этот субъект выпускал самую скандальную, желтую и грязную газету во всей Европе. Драгана знала этих молодцов; она даже любила смотреть передачи с их участием. По тому, как они ругались, злобно шипели на коммунистов и патриотов, она судила о глубине падения политических нравов в её стране, об остроте противоречий, поразивших общество на Балканах. Костенецкого обыкновенно приглашали на диспуты, и он, как это делали наши некоторые думцы, брызжа слюной, кричал: «Вы, вы, проклятые коммуняки, погрузили во мрак нашу прекрасную Югославию! Вы всё развалили, всё погубили — вас надо стрелять и вешать! Вот погодите, я приду к власти и тогда с вами за всё рассчитаюсь!» Ну, а если же на экран вылезало ещё и вот это диво — Халда Старо-Дворецкая, то тут уж с экрана телеящика срывались слова ругательные. Операторы давали её крупным планом, и на головы зрителей валилась брань из лексикона пьяных мужиков; Халда уже честила не одних только коммунистов, но и проклинала каждого, кто позволял себе говорить добрые слова о сербах.
Прилетая в Белград, Драгана включала телевизор,— в Америке она его смотрела редко, здесь же её забавляли спектакли с участием местных властителей. Про себя думала: если эти вражины так кричат и беснуются, значит, чего-то они боятся. Ненависть к стране проживания достигла у них того предела, за которым наступает истерия, такой распад духа, когда уж нет сил сохранять остатки человеческого подобия.
И вдруг они здесь, сбежались посмотреть на внучку «американского магната сербского происхождения». Они встречают её как своего, близкого по интересам человека. Как же! Богачка, владеет островом — значит, наша, правая, горой стоит за тех, кто ненавидит власть народа, социализм, коммунизм и прочие бредни голытьбы и всяких неудачников. Они знают: Драгана — хозяйка отелей, мебельных фабрик, курортов и пляжей. Это, конечно, Ангелина раззвонила её секреты, пригласила их, как дорогих гостей, на встречу с Драганой.
Тут следует заметить, что и дядя Савва, как профессор политологии, всегда искал дружбы с ведущими политиками Белграда. Что же до его супруги — ей льстило знакомство со знаменитыми людьми, и она тянулась к ним в силу отсутствия у неё какого-либо гена патриотизма и понимания процессов, происходящих в обществе. В театре, где она работала, почти все артисты, и, прежде всего, главный режиссёр, старый еврей с тройным гражданством, больше всего ценили в людях «общечеловеческие ценности», признание безбрежной вседозволенности и абсолютного отсутствия цензуры. И кружок собравшихся в её доме людей больше, чем кто либо, отвечал духу этого всесветного интернационализма. Все они были «крутые» либералы и мечтали о времени, когда к власти в России придёт их кумир Жириновский и с этого момента начнётся завоевание мира либералами.
Нельзя сказать, что и Драгане они были не интересны. Её очень занимали люди, захватившие, как и в России, власть в Югославии и развалившие на части эту ещё недавно такую прекрасную и могучую страну. Они даже отняли у неё имя: «Югославия». Драгана знала об их могуществе, об их «непотопляемости», как писали журналисты и политологи. Их боялся президент, боялись председатель правительства и все министры. И хотя за глаза, и шопотом, Костенецкого называли клоуном, а Дворецкую бешеной ведьмой, и все-таки боялись, потому что эти молодцы могли свалить на человека любую клевету, могли осыпать площадной бранью и при этом не нести никакой ответственности. Их опасались и прокуроры, и верховные судьи,— они были неподсудны, неприкасаемы и потому всесильны. Но зачем же им понадобилась Драгана? А тут уж сказывалась их патологическая жажда денег, заложенная в генах страсть лезть в дружбу к большим людям. Драгана для них богиня, сидевшая на горе золота, а золото даже и в малых дозах пьянило их кровь, манило и тянуло, как магнит.
Несколько смущал депутатов мужчина, сидевший рядом с хозяином. Он был русский и при знакомстве коротко всем представлялся «Иван», а на вопрос Дворецкой «Вы — русский?» ответил излишне громко и не совсем вежливо: «А разве не видно и не слышно?». На что Халда выстрелила, точно из пистолета: «Тут нет Шерлоков Холмсов, чтобы видеть и слышать». Иван её тона не заметил, а только в ответ широко растворил рот в улыбке.
Русский гость почти всё время молчал, но по тому, как он внимательно слушал беседующих, как ласково смотрел на Драгану и столь же неласково кидал взгляды на депутатов, можно было судить о его недобром отношении к власть имущим. Дворецкая пыталась его разговорить, спрашивала: «Вы нас понимаете?», на что Иван отвечал: «Мы же славяне, и в языке нашем много общих слов».
Иван сидел рядом с хозяином, а по другую сторону от него сидела Драгана. Она чаще других к нему обращалась с вопросами и задавала их так, чтобы другие не слышали, и это-то вот сильно раздражало Дворецкую. А когда Иван, наклонившись к Драгане, шепнул ей: «Ваши депутаты резвые. У нас они тоже такие», Драгане влетела в голову шальная мысль умерить их прыть, щёлкнуть каждого лучиком Простакова,— и, может быть, угостить двойной, а то и тройной дозой. Она подумала: такая операция освободит общество от этих пришлых неизвестно откуда забияк и самим же им пойдёт на пользу.
Довольная такими планами, Драгана и сама с ними весело болтала, аппетитно пила и ела, и каждому из своих новых знакомых отвечала любезно и весело, демонстрируя радость от встречи с ними, изъявляя готовность участвовать в любых предлагаемых ей предприятиях,— и даже в излишне смелых, почти авантюрных.
Костенецкий, наклоняясь через стол, предлагал ей совершить поездку в исконно сербские места, заселённые ныне сплошь албанцами. Покрывая все голоса, он кричал:
— Вы там увидите, как много у них детей и как очаровательны эти курчавые «албанята». И к этому прибавлял:
— Но если женщины у них рожают, если албанцы такой жизнестойкий и сильный народ — им отдадим и землю, и озера, и реки. Только идиоты пекутся о слабых и увечных, о пьяных и ленивых аборигенах. Патриоты орут: сербы, сербы!.. Но если сербы вымирают, если они не способны к самовоспроизводству — туда им и дорога! Уступите другим жизненное пространство. Другие сильнее, другие могут — пусть они и живут!
И видя, что Драгана улыбается и тоже согласно кивает головой, одушевлялся и ораторствовал ещё громче, старался убедить, вызвать сочувствие к «албанятам» и к его мировой интернационалистической идее мироустройства. Дворецкая всё это время смотрела на Драгану; Халда тоже была «человеком мира», она люто ненавидела всякого, кто с сожалением вспоминал бывшую Югославию, кто выступал против мигрантов и защищал права сербов на свои исконно славянские земли; она таких людей называла фашистами и отказывала им в праве на жизнь. Её жёлтые с красноватым отливом глаза, выпуклые, как у гигантского рака, и так же, как у рака, вращавшиеся по кругу,— эти совершенно замечательные глаза при каждом сильном и удачном выражении Костенецкого ярко вспыхивали и вновь и вновь победно устремлялись на гостью из Америки. Она как бы спрашивала: ну, как вам нравится этот самый выдающийся оратор Европы, почётный несменяемый сенатор Сербии?