Удивительное действие производит на меня этот шум океана. Он встречает меня как живое существо, заглушает тревоги, гонит прочь сомнения; мысли осветляются и душа оживает. Обыкновенно вместе с этим живительным шумом влетают в голову другие мысли,— бодрые, освежающие; они выплывают из небытия, как звуки контрапункта при исполнении музыкального произведения. Основная печальная мелодия отступает, а вдалеке вначале тихо, а затем всё заметнее выплывает вторая мелодия, фоновая. Она-то и придаёт музыке красоту и бодрость, зовёт вас в ту синюю или розовую даль, где вам будет хорошо, и все тревоги растворятся, а на смену им придёт жизнь прежняя, молодая, здоровая.

Таким контрапунктом обыкновенно звучат мысли о том, что подобные сомнения являлись и Курчатову, и Королеву, и академику Семёнову, и другим учёным, создававшим атомные и водородные бомбы — страшное оружие массового поражения. А как же его не создавать, если в мире так много людей, рвущихся к богатству, власти, мировому господству. Не будешь иметь такого оружия — тебя сомнут, обратят в рабство, уничтожат сёла и города, и весь твой род.

Ах, эти вечные сомнения — тягостные, мучительные, рвущие на части душу и сердце».

Борис прочитал всё это, приуныл. Нельзя сказать, что он открыл для себя что-нибудь новое. Примерно эти же мысли терзали и его во всё время работы над прибором. Под тяжестью этих дум и сомнений он и убежал из московской лаборатории, очутился на Дону в станице Каслинской. И сейчас он видел, что его бывший начальник, учитель и старший товарищ думал о том же самом. И что же он придумал? Как разрешились его сомнения и разрешились ли они вообще?..

Простаков снова стал читать записки Арсения Петровича. На этот раз читал медленно, будто боялся пропустить какое-либо слово. А когда прочитал, положил листы в папку и устремил взгляд в потолок. Сон к нему не шёл. «Вот штука! Вот ещё незадача. Этак-то и вовсе сон потеряешь. И шум океана перестанешь слышать. И звёздное небо, если на него взглянешь, покажется с овчинку. И подумаешь после этого: жил-жил на свете, и радовался жизни, вот Драгану встретил,— кажется, полюбил её, а тут вдруг интерес к делу пропадает, смысл бытия теряется.

Но позволь,— возражал он сам себе,— а разве не о том же ты сказал и Драгане?.. О том, о том.

Борис хотя и говорил Драгане, но сам-то до конца не верил в свою правоту, а говорил ей единственно для того, чтобы услышать и её мнение на этот счёт. Но тут вот учитель и о чипах ведёт речь. Борис слышал о планах глобалистов, но не принимал эти планы всерьёз. А учитель вот посмотрел вперёд, нарисовал перспективу.

Борис при этих мыслях и вовсе упал духом. Конечно же, он не станет дальше работать. Под страхом смерти не станет. Что бы с ним ни делали — не станет!

Долго ворочался на койке, и шум океана слушал, и на небо звёздное смотрел,— и мысль о том, что не станет он работать над своим прибором и над «Облаком» Арсения Петровича, укрепилась в нём окончательно.

Под утро он наконец заснул.

Не пришла к нему на другой день Драгана, и в лаборатории она не появилась. А в полдень с острова поднялся вертолёт и взял курс на материк. Иван Иванович и Ной Исаакович, бывшие с Борисом в лаборатории, открыли окно и долгим молчаливым взглядом провожали стального кузнечика. Иван Иванович в раздумье проговорил:

— В левую сторону взяли курс,— к отцу полетела.

И потом с явным недовольством:

— Она и всегда так: стукнет в голову каприз, и — подавай ей вертолёт. А то катер запросит, на соседний остров к подружке помчится. И за рулём сама сидит, особенно в шторм любит волну резать. Она, кажется, и вертолёт освоила. Надо бы узнать, зачем она полетела на Большую землю?

Ной тоже думал о Драгане, пытался определить маршрут вертолёта.

Может, они для отвода глаз влево забирают, а там дальше вправо возьмут, к дедушке Драгану полетят. Он в соседнем штате живёт. Но, может, и к военному госпиталю повернут. Хозяйка острова давно ребят не навещала.

Но тут же Ной вспоминал:

— Для ребят она обыкновенно гостинцы везёт, любимые всеми пирожки с творогом. Я был в пекарне, там для неё ничего не пекли. Впрочем, на этот раз, может, и без гостинцев покатила.

Так они размышляли до тех пор, пока вертолёт не скрылся в туманной дымке. А Драгана тем временем сидела в своей крохотной кабине у окна в грустном раздумье, смотрела вдаль, где за лёгкой синей пеленой скрыты были материк и родительский дом, к которому она летела. Из головы не выходили тяжёлые, как камни, слова, которыми оглушил её Борис Простаков. Уж от него-то она не ожидала этих горестных сомнений, которые терзали всех сотрудников лаборатории, и больше всего Арсения Петровича.

Состояние Драганы нельзя понять, если не знать её тайных помыслов, мечты, заключавшей в себе смысл всей её жизни. Она жила в Москве, работала в лаборатории Арсения Петровича, когда американцы напали на Югославию, стали бомбить Белград, крушить жилые дома, мосты, заводы. Потом разыгралась Косовская трагедия, албанцы — пришлые инородцы и иноверцы — убивали извечных хозяев земли, сербов, рушили их храмы, жгли жилища. Кровавый спектакль разыгрывался на родине её праотцов, и она впервые услышала зов крови и отчей земли. И хотя родилась она в Америке, и будто бы даже гордилась своим американским подданством, но тут вдруг поняла, что истинная родина её — Югославия, и ей стало больно за судьбу своего отечества, захотелось поехать туда,— и она поехала. Три месяца жила у дяди Саввы, третьего сына дедушки Драгана, ходила на молодёжные собрания, митинги, выбирала партию, которая ближе ей была по духу. И выбрала. Это была либеральная партия — наподобие партии Жириновского, которая была в России. Стала ходить к ним на собрания и даже записалась в её ряды, получила членский билет. Ей было крайне любопытно, и даже казалось знамением свыше, что партию возглавлял молодой человек по имени Вульф Костенецкий — почти Жириновский. А скоро она заметила, что и в манере поведения Костенецкого было много от нашего «сына юриста»: он и кепку носил такую же, и держал себя нагло, и вещал с трибуны архипатриотические лозунги, но голосовал всегда вместе с отъявленными врагами сербского народа. Удивительно, как они похожи — евреи всего мира!

Как-то после очередного собрания Костенецкий пригласил к себе в кабинет новенькую девицу, которая бросилась ему в глаза своей необыкновенной красотой и независимым видом. Драгана зашла к нему. Над его рабочим креслом висел портрет Жириновского, а выше, над портретом, лозунг: «Всё дозволено».

Костенецкий сверлил Драгану чёрными выпуклыми глазами, но, впрочем, не зло, а с явным и пристрастным интересом. Он знал, что она живёт во дворце университетского профессора философии Саввы Станишича, а Савва будто бы родной сын американского магната Драгана Станишича. Кто же она такая, эта Драгана Станишич? Конечно же, прямая родственница!

— Я заметил, вы бываете у нас на собраниях.

И пытался польстить собеседнице:

— Вас нельзя не заметить.

Откинулся на спинку стула, сверкал глазами.

— Не всегда, но иногда бываю,— сказала Драгана.

— Ну, и как? Как вы отнеслись к призыву, с которым я сегодня обратился к молодым членам партии? Как вам мой главный лозунг: «Думай одно, говори другое, а делай третье».

— Я слышала, такой принцип был у английского политика Черчилля. Он будто бы этому поучал дипломатов.

— Да. Да, но не только дипломатов, а и всякого умного человека, и особенно политика. Этот принцип был излюбленным у Чемберлена. И Ленин, и Троцкий, и все президенты Америки поступали так же.

Потом была пауза. Костенецкий ждал, что ответит американская гостья, но она молчала. И Костенецкий продолжал:

— Если хочешь вести за собой массы, надо с трибуны бросать дерзкую ложь.

— Но ложь скоро раскроется, и политик будет посрамлён.

— Этого не надо бояться. Этого не будет. Люди глупы и слишком заняты своими мелкими делишками. Завтра же они забудут, что вы им говорили вчера. Но они запомнят, как вы говорили. И ещё будут помнить, что вы всегда говорите что-то яркое, необыкновенное. Да, ложь это хорошо уж потому, что это красиво и заманчиво. Я с экрана телевизора говорю: «Сербы! Югославия принадлежит вам, вы здесь хозяева, а всем остальным мы поможем перебраться домой». Я знаю, что говорю чушь, но — говорю. Сербов в Югославии много — шестьдесят пять процентов, и они за мной пойдут. В армии говорят: плох тот солдат, кто не носит в своём ранце жезл маршала. Политик — тоже; он должен стремиться быть вождём. А вождём может быть лишь тот, кто сумеет привлечь на свою сторону титульную нацию, то есть главную: если в России, то русских, если в Германии — немцев, в Югославии — сербов. И прочих славян. Если сложить всех славян, живущих в Югославии, то получишь девяносто процентов. Умный политик это должен понимать, а неумный политик — это авантюрист вроде Пиночета или Полпоты. Я не хочу быть Полпотой.