Изменить стиль страницы

В милиции, в маленькой прихожей,— двое: за столом юный остроносенький Лейтенант, у стола — пьяный Самарин: свесил на руку голову, дремлет. Лейтенант встал, поднялся, взял под козырек. «Статьи ваши читал, товарищ корреспондент, а видеться не довелось. Садитесь, пожалуйста. Будьте гостем». — «Хорошо, что гостем». Лейтенант смеется. Он, видимо, новичок, и работа ему нравится. Ему нравится и милиция, и корреспондент, и этот... пьяный. Лейтенант кивает на Самарина и весело, точно компания и впрямь доставляет ему удовольствие, говорит: «Знаете его?» Женя кивает головой. Лейтенант весело сообщает: «Каирова убил».— «Как убил?..» — «А так: взял фельетон, размахнулся и — хвать по голове. Наповал!..» Женя смотрит на Самарина и думает: «Жены нет, институт ещё не закончил — тоже мне Ползунов!.. А может, он слизал заграничную схему?..» Лейтенант говорит: «Видно, головастый мужик. Ишь в документе что написано: электроник!» — «Вы его в тюрьму посадите?» — «Нет, зачем же. Он не виноват в убийстве, виноват тот, кто фельетон написал. Вот того посадим. Надолго. В одиночку запрем. Чтоб впредь не писал фельетонов...»

Разбудил Сыча длинный, настойчивый звонок в квартиру. Журналист вскочил с дивана, глянул на часы — без четверти десять. Звонок замолчал, но скоро зазвенел с новой силой. «Кого это несет?» — проворчал Сыч и, накинув халат, пошёл открывать дверь.

На пороге стоял молодой человек с черной бородой, в очках, из-за которых остро и холодно смотрели неестественно большие, увеличенные оптикой глаза.

— Вы Евгений Сыч?

— Да,— кивнул Сыч, ещё не совсем стряхнувший с себя сон.

— Можно к вам?

— Да, конечно. Чего же мы стоим — проходите.

— Критик-искусствовед из Москвы Арнольд Соловьев.

Критик поклонился галантно, протянул руку.

— Очень приятно. Здесь у меня беспорядок,— проходите в кабинет, садитесь,— пригласил Евгений, показывая на кресло у окна рядом с торшером и журнальным столиком. Евгений сел в другое кресло — напротив гостя.

Столичный искусствовед не проявлял никакого интереса к обстановке в квартире, да, кажется, и к самому хозяину. Он как-то суетливо сверкал стеклами очков, нервно касался кончиками пальцев бороды, приподнимался в кресле, чтобы поудобнее в нем расположиться, и говорил без предисловий:

— Вам привет от Каирова.

— Очень приятно. Спасибо,— ответил Сыч. С тревогой подумал: «Неужели в газете разболтали о фельетоне?»

— Каиров мой хороший знакомый,— говорит Соловьев, поводя белками глаз,— наш степнянский друг. Я и мой дядя... надеюсь, вам наша фамилия о чем-нибудь говорит?..

— Нет, к сожалению...

— Но, может быть, вам Каиров говорил или другими путями слышали... Мой дядя помощник академика Терпиморева — Соловьев Роман Кириллович.

«Эка, силы-то какие подключают,— подумал Сыч, уже уверенный, что о фельетоне узнали и решили его сорвать.— Вот тебе и Каиров! Верно говорил Архипыч. Да и сон в руку». Вслух же сказал:

— К сожалению, не приходилось. Москва от нас далеко. Мы, знаете, решаем проблемы местного масштаба. Как говорил Вывалов: у нас — балалайки.

Гость пропустил мимо ушей каламбур Сыча. Лицо столичного критика по-прежнему не выражало никаких эмоций. На нем, казалось, застыла маска с бородой и очками, и только увеличенные стеклами неестественно большие глаза пристально и бесстрастно разглядывали собеседника. Было что-то в этом взоре Соловьева, в его неторопливых, процеженных сквозь мокрые малиновые губы словах настороженно-недоброе к Сычу и даже презрительное. Возникал вопрос: «А что он может сделать?.. А ничего. Впрочем, что я знаю о Каирове, его связях, возможностях?.. Вот призвал же из Москвы Соловьева, как только запахло жареным! А теперь поди-ка узнай, какой подвох они приготовят».

Воображение Сыча, едва получив зацепку, тотчас разыгралось, сменяя одна другую, стали возникать картины, ситуации...

— Меня интересует ваша пьеса, я прилетел на премьеру, а заодно посмотрю, как примут горняки киевского скрипача.

— Премьера?..— Сыч совсем стал в тупик.— Да, да, она скоро будет. А что за скрипач?..

— Молодой талант. Звезда первой величины. Он дает несколько концертов на шахтах. Надеюсь, ваша газета...

— Да, да, конечно. Я сам буду писать рецензии,— оживился Сыч, довольный тем, что москвича интересует не история с Каировым и что к этой истории он не имеет никакого отношения.— Мы не оставим без внимания,— убежденно повторил свое обещание Сыч.

— А столичная пресса со своей стороны...

Искусствовед наклонил голову, давая понять, что соглашение достигнуто и что он доволен результатами переговоров. Достав из кармана записную книжку, сказал:

— Ветрова, конечно, хорошо знаете.

— Снимут его скоро,— простодушно сообщил Сыч.

— Ну, это ещё как посмотрит Москва!..— вдруг стукнул записной книжкой по валику кресла Соловьев и поднялся.

Злобность, сарказм просквозили в каждом слове столичного критика. «Он ведь искусствовед!..» Сыч догадался, что попал впросак. Подумал: «Не иначе как за Ветрова заступаться приехал». И от этой догадки холодный озноб побежал по его спине. Ветров был ярым противником сычевской пьесы «Покоренный «Атаман». Её приняли к постановке вопреки воле главного режиссера, и ставит её молодой, недавно приехавший в Степнянск режиссер. «А ну как этот хлыщ с ужасной бородой и страшными очками поддержит Ветрова?.. Да ещё через свою столичную газету. И задымится мой «Атаман» синим пламенем». В разгоряченном воображении Сыча стали возникать затруднительные ситуации, перед взором замелькало жирное, с тремя подбородками, лицо Ветрова, его маленькие торжествующие глазки. «Ветров, Каиров, Соловьев...— думал Евгений.— Сила!» Он до хруста в пальцах сжал кулаки, в глазах его заиграли огоньки, на лице отразились черты решимости и воли. «Пет, я не сдамся!» — прокричало внутри у Сыча.

Сыч знал теперь, как вести себя с таинственным гостем. Он не жалел, что рано открылся перед Соловьевым,— все равно Евгений может воевать лишь напрямую.

—Премьера скоро состоится,— заговорил Сыч, стараясь быть спокойным, и, чтобы окончательно привести свои нервы в порядок, раскрыл дверь балкона.

Прохлада поздней осени и едва слышимый гул затихающего к ночи города полились в комнату. С балкона открывался вид на озеро; сразу за озером обсыпанный огнями горел Степнянск.

— Не хотите ли взглянуть на Степнянск? — предложил Сыч.

Соловьев нехотя вышел на балкон.

— Так, значит, теснят Ветрова?

— Да, его, очевидно, снимут,— решительно заявил Сыч.

— Ну-ну... Хватает ума у степнянцев. Лучшего они ничего не могут придумать. А вы сами-то что об этом думаете? Но... не торопитесь с ответом,— поднял руки Соловьев, видя немедленную готовность собеседника отвечать.— Прошу обдумать ответ хорошенько, я не из праздного любопытства вас спрашиваю, а официально, как искусствовед и критик, приехавший по специальному заданию...— и приврал: — Министерства культуры и одного уважаемого толстого журнала. Дикая расправа, готовящаяся над большим художником в Степнянске, возмутит деятелей театра, встревожит весь интеллектуальный мир в Москве... Вот меня и прислали разобраться. Буду писать статью для журнала. Ударим во все колокола, но Ветрова в обиду не дадим. Пусть знают ортодоксы, что время теперь не то, теперь торжествует дух демократизма и свободы творчества.

Соловьев выпалил обличительную тираду вгорячах, борода его тряслась и очки сползали на тонкий горбатый нос. Он то и дело водворял их на место и при этом как-то нервно поводил головой, будто сзади, под воротником, что-то кололо.

Сыч ликовал: «Ага, вот ты зачем прилетел, соловушка. И куда твое величие девалось!..» Сказал:

— При таком вашем предубеждении трудно будет разобраться в деле. Я сам газетчик и, если еду на место...

— Какое предубеждение! Ветров — величина, художник. На Ветрова молиться нужно.

— Горняки в бога не веруют.

— Бога оставим в покое, а талантливые режиссеры, толкующие искусство в современном ключе, на дороге не валяются. За Ветрова Москва схватится. Мы-то его знаем.