Изменить стиль страницы

Путешествуя между галактиками и по-прежнему оставаясь в одиночестве, Библиотеки поняли, что человеческое восприятие является единственно возможным. Возможность сверить Вывод с мнением независимых от людского интеллекта разумов не существовала. Опровергнуть его в данной реальности было нельзя.

Прошли миллиарды лет, и вселенная стала гигантским домом. В ней жил практически безграничный разум, огромная закваска, сжигавшая в своем пламени доступную энергию и уменьшавшая тем самым срок существования реальности.

Однако Вывод был непоколебим.

— Подождите. Я ничего здесь не вижу. Я ничего не ощущаю. Это не история, это… Она слишком велика! Я не все понимаю…

А хуже всего, простите, ваша болтовня о разумах, которые лишены эмоций. Мы-общность… Как вы себя в ней чувствуете?

Тебя отвлекают предрассудки. Ты скучаешь по органическому телу и предполагаешь, что, не имея органических тел, Мы не переживаем чувств. В действительности Мы переживаем чувства. Слушай их>>>>

Я корчусь на полу своей клетушки и переживаю их эмоции: первое и второе одиночество, степени изоляции от памяти прошлого, от своих прежних личностей; тоску по индивидуализации, Началовремени… жажду понять не только внешнюю реальность, раскинувшуюся за границей огромной умственной вселенной общества-разума, но и постоянно меняющиеся потоки мыслей и порядок, возникающий в отношениях между придатками. Передо мной громогласная песня социального взаимодействия, любовь превыше всего, что мне было ведомо в плотской жизни. А больше, чем она — и недоступно мне, — чувство верности своему обществу-разуму и что-то вроде почтения к великим Библиотекам. (Мы-общность демонстрирует мне ощущения, существующие, по ее словам, на библиотечном уровне, но они столь масштабны, что я едва не распадаюсь на части, и меня приходится собирать заново.)

В мысленном пространстве внутри тела ко мне приближается один из придатков. Свет у меня в клетушке тускнеет. Я понимаю, что знаком с ним; он тот, кем буду я… он — моя будущая личность.

Касаясь меня, он испытывает грусть и некоторую скорбь. Ему больно от моей ограниченности рамками биологической природы. К нему возвращаются намеренно забытые воспоминания, мучительные.

Мучительные и для меня. Я ясно вижу свою ущербность. Помню, как участвовал в бессмысленных спорах с друзьями, доводил жену до изнеможения, зря сердился на детей. Безрассудство моих отроческих лет предстает театром безумных теней. И я помню свои усилия: помню, как предавался бесполезной похоти, а потом… Елизавета! Гибкое юное тело. Другие… Не менее важны, но иного цвета были холодная страсть к познанию, нарастающая самоуверенность. Я помню страх перед неадекватностью, страх перед промахом, перед тем, что не окажусь нужным обществу членом. Больше всего — больше, чем Елизавета — мне нужно было являться необходимым кому-то, учить других, влиять на молодые умы.

Все эти эмоции, показывает Мы-общность, имеют аналоги на их уровне. Наиболее неприятно для Мы-общности (это можно сравнить с физической болью) — признавать вероятность собственной неудачи. Возможно, что учителя неправильно наставляли учеников, что привело тех к ошибкам.

— Давайте-ка скажем все напрямую, — предлагаю я.

Я привык к своему воображаемому состоянию — к тому, что сижу у себя в клетушке, как в купе поезда, и гляжу наружу через небольшое окошко. Восьминогое тело стоит на утесе, ледники отступают.

— Вы — преподаватели, такие же, каким когда-то был я, и обычно поддерживаете связь с более крупным обществом-разумом, составляющим часть Библиотеки. — Идея того, что общество есть разум, а разум есть общество, мне еще не до конца ясна. — Однако есть вероятность того, что произошел переворот. Революция! Учащиеся… Впервые за миллиарды лет… Непостижимо! И вот вы отрезаны от своей Библиотеки, остались одни, вам грозит гибель… И в такой обстановке вы рассказываете мне про древнюю историю?!

Мы-общность замолкает.

— Наверно, я имею для вас большое значение. — Эти слова я произнес бы со вздохом, будь у меня легкие. — Понятия не имею почему. Впрочем, может статься, это и не важно. У меня столько вопросов!

Хочется знать, что сделалось с моими детьми, с женой. Со мной самим. С миром.

Нам нужны от тебя данные и интерпретация определенных воспоминаний. Когда-то тебя звали Василий. Василий Герасимов. Ты был мужем Елизаветы, отцом Максима и Жизелъ. Мы нуждаемся в более подробных сведениях о Елизавете.

— Вы что, ее не помните?

Прошло двенадцать миллиардов лет. Время и пространство переменились. Даже один этот отдельно взятый придаток общался, поддерживал партнерские или сопернические отношения примерно с пятьюдесятью миллиардами других придатков и индивидуумов. Наше комбинированное общество-разум имело контакты со всеми наличествующими разумными существами, причем один или два раза Наша память полностью стиралась. Большинство воспоминаний, хранящихся в архивах, имеют возраст более миллиарда лет. Если бы Мы сохранили связь с Библиотекой, я бы больше знал о своем прошлом. Тебя я просто оставил на память, вроде как талисман.

Ощущаю леденящий трепет. Пятьдесят миллиардов человек… или кем бы они ни были. Смутно вижу связи внутри общества-разума — парные, тройственные, тысячные, — как пережитки сексуальности и брака, так и те, что существуют лишь из соображений выгоды.

Вы с Елизаветой, — продолжает придаток, — развелись спустя десять лет после твоей записи. О причинах я ничего не помню. Это все, с чем мы можем работать.

От подобного известия мне становится вдвое больнее. Чувство оторванности от любимой возрастает и расширяется. Я хочу коснуться своего лица — проверить, не плачу ли. Руки проходят сквозь воображаемые кожу и кости. Мое тело давно уже обратилось в прах, и в пыль — тело Елизаветы. Что между нами сломалось? Она нашла себе любовника? Или я — любовницу? Я призрак. Что мне задело? Бывали трудные периоды, но никогда я не считал наш с ней союз — наш брак, это слово я намерен защищать и сейчас — временным. Но миллиарды лет! Мы стали бессмертными — она, быть может, в большей степени, нежели я, не знающий ничего.

— Зачем я вам? Что я должен сделать?

Договорить нам не удается. С ледником происходит нечто невообразимое. Со своего утеса — Наше тело наполовину вмерзло в отверделые деформированные данные — Мы видим, как пласты льда покрываются пузырями, как перегретое стекло. На поверхность вырываются гейзеры и тут же застывают причудливыми цветами. Прекрасная чума охватывает все вокруг.

Мы-общность понимает не больше моего.

Внизу, на холме, раздаются негромкие звуки. Мы-общность замечает излучение — гамма-лучи, бета-частицы, мезоны — и транслирует его мне.

— Что-то приближается, — произношу я.

* * *

Из облака творения и разрушения выходит Беркус. У него явно видны следы какого-то сбоя — он расточает слишком много энергии. Само его присутствие разрушает материю, из которой созданы Мы.

Четверо из семерых придатков ощущают эмоцию, укорененную в самых глубоких алгоритмах их прошлого. Страх. Троим эта физиологическая функция незнакома. Они испытывают умственную озабоченность с намеком на космическую грусть, как будто Нашу гибель можно сравнить с уничтожением естественных звезд и галактик. Несмотря на эти странные разногласия — признак нарушений Нашего внутреннего порядка, — Мы продолжаем придерживаться своего курса.

Беркус поднимается на холм.

Через свое окошко я вижу монументальное, жуткое создание, ярко сияющее, словно алмазы и полированное серебро, искрящееся насекомое, пробирающееся на острых ногах по оттаявшей почве. Вокруг него подымается пар. Его конечности не разваливаются, хотя вместо суставов зияют испускающие жесткое излучение люфты. Почва под Беркусом (так называет его Мы-общность) дрожит, как будто у Школьного мира есть мышцы, и мышцы эти сводит судорога.