Изменить стиль страницы

Траур ради траура? Нет, это было «не к лицу» третьей империи. Даже траур шел в дело, — как только стала известна эпопея Паулюса, тотчас Бездонная Глотка объявил: «Траур — это не для сантиментов», ахов там и вздохов всяких! Три дня траура, чтобы каждый собрался, обмозговал свои собственные возможности, подсчитал свои ресурсы и умножил силы…

Рыданий не надо. Даже черные рамки в газетах — отменить! И прекратить эти безобразия: верховую езду в Груневальде и Тиргартене — нашли время гарцевать! Наездников — на фронт! Коней — в артиллерию, в обозы, к чертовой матери!

Запретить дурацкие объявления об играх в гольф, теннис и тому подобное! Сами игры объявляются занятием антипатриотическим. И вообще надо приглядеться к этим игрокам — не мелькают ли там, на кортах, «холодные английские ноги»? Потому что кому, как не врагам нашим, может прийти в голову бегать за мячиком в такие времена!..

Карлик с луженой глоткой доходил до всего, заглядывал в кастрюли на кухне и разражался гневной отповедью в адрес хозяек, позволивших себе варить картофель в очищенном виде. Ловил девчонок с завитками на лбу — плод расточительного обращения с газом. Разоблачал обжор — «кто много ест, изменяет отечеству», преступных самоублажателей, сдувающих пивную пену и требующих долива. Задирал юбки женщин и клеймил позором потребительниц французских подвязок с пряжками, заменивших добротные немецкие тесемки, проверенные поколениями истинно добродетельных дочерей нации.

Нечего создавать трагедию из того, что вместо шерстяных носков носишь бумажные! И пластинки крутить не время! — не до шлягеров! Речи фюрера надо слушать, а не «хи-хи, ха-ха»!

Министр ополчался на дамские прически: не к месту! Отечество воюет, — какие могут быть «дауэрвеллен»[7], когда бушуют настоящие волны!

А брюки на женщинах были объявлены крамолой почти что наравне с «нашептыванием»!

Даже факельные шествия и празднества отложили до победы.

Казалось, не было самой узкой щелочки, куда бы не проник антрацитовый взгляд министра.

Но, громоздя пустяковину на пустяковину, мусор на мусор, он не тонул в них. Шел к обобщениям, к «очищенным от обыденщины, истинам». Первая из них была: сталинградская трагедия не сигнал к поражению, напротив, это — сигнал к тотальной войне… К войне, в которой нет победителей и побежденных, а есть только пережившие ее и уничтоженные…

Тотализация войны потребовала тотальных мероприятий в национальном хозяйстве: обязательная работа для невоеннообязанных мужчин с 16 до 65 лет, женщин с 17 до 50 лет. Освобождались от трудовой повинности только женщины, имеющие ребенка меньше шести лет или двух детей до 14 лет. Было подсчитано, что это мероприятие высвободит для фронта громадное количество людей.

Так, чередуя пафосные слова с практическими расчетами, проклятья с посулами, истерики с доводами разума, официальная пропаганда делала свое дело, и миллионы людей глотали мешанину из былей и небылей истово и облегченно, словно причастие.

Холодный ветер, с бешеной силой налетавший на столицу, раздувал траурные полотнища, словно черные паруса идущего ко дну пиратского корабля, и рождал видение другой земли, по которой, в громыхании траков, в громе артиллерии и озарениях ракет, шла странная, «неправильная», нарушившая все прогнозы и нормы война. Она сокрушала планы лучших стратегов Германии и развеивала мечты обывателей, она высмеивала мудрецов, а храбрецов обращала в бегство. И ничего не обещала, но требовала жертв, жертв и еще раз жертв!

Именно тогда, в один из этих траурных дней, я услышал от Альбертины тоскливое и смиренное упоминание о Доме…

Может быть, она и раньше думала о нем, но ее деятельному характеру не свойственны были упования на покой и тишину за толстыми стенами Дома.

Вероятно, он представлялся ей чем-то вроде монастыря, где она провела свои «лучшие годы».

Теперь она говорила о Доме рассудительно и примиренно, как говорят о близкой смерти на ее пороге, с единственной надеждой, что она будет легкой. Нет, ни на миг не допускала Альбертина, что «сладкий фюрер» проиграет войну. Но только сама она уже не имела силы «приближать победу».

И вечером, при свете тусклой лампочки, она умиротворенно говорила о Доме. По ее словам, это был высокого класса приют для престарелых женщин. Туда попадали лишь избранные, в этот тихий и беспечальный дом на окраине маленького городка. И потому там было обеспечено общество, близкое ей по духу. Ее заслуги дают ей право попасть в Дом. Только надо дождаться, пока до нее дойдет очередь. И она даже знает, чье место займет: кто должен в ближайшее время оставить наш бренный мир… И может быть, уже недолго ждать.

А пока жизнь текла по привычному руслу, открывались новые резервы кампаний по разным сборам, еще более категорическими делались письма фронтовикам с заклинаниями не терять воли к победе. А блоклейтер Шониг, совсем высохший после ухода Лени из дома, не давал ни себе, ни другим поблажки в угодных фюреру и богу делах.

В «Песочных часах» тоже многое изменилось. Но по-другому. Словно бы песок в стеклянных колбах стал пересыпаться быстрее и этим задавал темп всей жизни бирхалле. И хотя траурное полотнище осеняло ее, развеваясь у входа, но предписанная скорбь словно бы оставалась под его сенью, за порогом, не проникая внутрь. И здесь, в «зале», царило прежнее оживление. Даже, может быть, и не прежнее, а на несколько градусов повышенное. И зажигалась на стойке знаменитая лампа с охотничьими сценами на абажуре…

В эти дни, вернее, вечера обязательно бывал здесь Густав Ланге, мастер с Баумашиненверке. Его отличал Луи-Филипп и со своей манерой старого, демократического короля иногда подсаживался к его столику, и видно было, как хорошо они понимают друг друга.

И если мой хозяин, которого я видел почти каждый день в течение теперь уже полутора лет, все еще был для меня, как немцы говорят, «за семью застежками», то Густава Ланге, мне казалось, я вижу всего: немолодого рабочего человека, спокойного и терпеливого и, вероятно, не верящего ни одному слову колченогого провидца… Так я думал.

В эти дни зачастил к нам доктор Зауфер. Он казался озабоченным, его широкое лицо, перепаханное годами и жизненными бурями и сохранившее при всем том выражение живой заинтересованности в окружающем, омрачалось тенью невеселых мыслей. Но я готов был поклясться, что они не были связаны с событиями на фронте.

— Я хочу тебя попросить об одной услуге, сынок, — сказал он мне однажды вечером, когда я принес ему подогретое пиво и соленые крендельки.

— К вашим услугам, господин доктор.

— Тебе надо будет съездить с моим письмом. Адрес я написал на конверте. Это недалеко от Бранденбургертор. Германгерингштрассе. Ты отдашь записку привратнице фрау Шеппе, она тебе передаст чемодан с моими вещами.

— Будет сделано, господин Зауфер. А чемодан привезти к вам домой?

— Да нет. Привези сюда.

Я взял конверт и спрятал в карман не глядя.

— Ты можешь сделать это завтра перед вечером. Я договорился с господином Кранихером.

Прокатиться в центр, пройтись по шикарной Курфюрстендамм было соблазнительно. Говорили, что теперь она ни черта не стоит по сравнению с довоенным временем, но я не мог сравнивать, для меня и так было хорошо.

Я шел по улице, уставленной элегантными даже сейчас домами, несмотря на то что нижние этажи были завалены с улицы мешками с песком, а стекла окон залеплены защитными полосками бумаги. Улица, прямая и широкая, напоминала Ленинград. Я слышал, что до войны здесь круглые сутки бурлила жизнь, у входов во многочисленные кабаре стояли зазывалы, навязывая прохожим фотографии девиц, там выступавших. Днем и ночью пили шампанское и сотерн у Кемпинского, мозельвейн — в Берлинеркиндль, пейсаховку — у Рубинштейна, «Старый замок» — в венгерском ресторанчике «Янош».

Впрочем, и сейчас угадывалась жизнь за опущенными шторами, и слышна была музыка, и машины подкатывали к освещенным синими маскировочными лампами подъездам, и военные в фуражках с высокими тульями вели — с левой стороны, чтобы правая рука оставалась свободной, — дам с непокрытой головой, в модных шубах из «перзианы», накинутых на длинное вечернее платье. Но чаще это были компании мужчин в длинных «ульстерах» и широкополых шляпах, сдержанно переговаривающихся, и ясно, что не для развлечений, а во имя дела переступали они порог фешенебельного ресторана.

вернуться

7

Дамская прическа — «длинные волны».