— Давай уедем — предложил я Елене.
Остальное было делом техники: раздобыть комсомольские путевки на ту стройку, о которой говорил Панкин. Мы целый месяц ходили в московский горком комсомола, добивались, чтобы нас отправили в Сибирь, а нам не верили, как будто мы просились не на восток, а на запад. Такое и правда казалось подозрительным: ну кто же просто так, по своей воле ломает себе карьеру и едет по их призыву на стройку! Наконец, убедились, что один — идиот, а другая — влюбленная дурочка, и сплавили нас из Москвы с глаз долой. На прощанье нам выдали комсомольские путевки, а мне в «Межкниге» еще и характеристику. И те, кто совсем недавно распинал меня почем зря, теперь писали, что считают возможным использовать меня на работе по строительству металлургического комбината. Спасибо и на том. А когда я уехал, один мой однокашник по институту организовал даже письмо Змеула в Сибирь, где тот меня хвалил, отмечал мой патриотизм и высокие моральные качества. Письмо подписала вся внешторговская камарилья, в том числе и начальник отдела кадров, который грозил растереть меня в порошок, а потом, когда я пришел из горкома с красной книжицей, он засуетился и, решив что дело сделано, обратно меня не воротишь, продал мне несколько томиков из ненужной ему самому библиотечки поэзии — такие маленькие книжечки-лилипуты я впервые увидел и был очень рад. Меня канонизировали. Через месяц я стоял посреди Антоновской площадки, в пыли, горячечно оглядывая, куда меня занесло, а заезжая журналистка из Москвы брала у меня интервью. Она опубликовала его под привычным для того времени заголовком «Сердце в тревожную даль зовет». Мой приятель из «Межкниги» сообщал мне в письме, что заметка красовалась в стенгазете рядом с письмом Змеула ко мне. При этом он приложил черновик этого письма, созданного, понятно, им самим — чтобы я не особенно зазнавался.
Я стоял посреди стройки. Под ногами — окаменевшая глина со следами от гусениц бульдозеров. Повсюду как бы одно лишь начало, ничего завершенного: там что-то вылезло из земли, здесь котлован с высовывающейся из него кабиной экскаватора. Нагромождения бетонных плит, блоков, стальных конструкций. Кустики травки сиротливо теснились, окруженные со всех сторон изуродованной землей, и я иногда находил такой островок, садился на запорошенную пылью траву, жалкую и беззащитную, и любовался окружающим ландшафтом. Глаза не замечали ни жестокости, с которой мы издевались над природой, ни убогости наших амбиций. Напротив, я был в восторге от увиденного. Дождь превращал окаменелости в трясину, в ней со стоном гибли машины, их рыдания сопровождали повсюду. Я ходил в клетчатой ковбойке, чехословацких ботинках на протекторе, в зеленой туристской куртке, выгоревшей за лето так, что я буквально сливался с серой землей. К тому же слой пыли покрывал меня с головы до ног. Худой и подвижный, совершенно не чувствовавший своего тела, я легко перепрыгивал с одной вздыбленной плиты на другую, не беспокоясь, что переломаю ноги.
В поселке мы ходили с Еленой по доскам, проложенным между несколькими домиками-двухэтажками. Но уже появилось два или три четырехэтажных здания. В одном проживало начальство. В других разместились общежития, мужское и женское. Судьба нам улыбнулась — мы избежали этой карикатуры на человеческую жизнь, но люди годами, а иные и десятилетиями — я встречал и таких — жили в сутолоке, на виду у других, располагая лишь койкой и тумбочкой, огороженные забором запретов и предписаний. Мы встретили иное общежитие — некое идейное братство. Теперь бы сказали: обычная тусовка!
Журналисты из местной многотиражки, секретарь комитета комсомола, инженер-сантехник с гитарой, пара девиц, мечтавших выйти замуж за кого-нибудь из этой компании и надеявшихся, что московские жены, не в пример моей, не последуют за мужчинами в Сибирь. Кое-кто из рабочих ребят, придававших собранию фундаментальность, да мы с Еленой — мы проводили вместе практически каждый вечер. Пели песни тех лет, от Визбора до блатного фольклора, пели и — «… в коммунистической бригаде с нами Ле-е-е-нин впереди!» — пели вдохновенно, без иронии и заднего смысла. Конечно, и пили от души. Говорили о политике. Перемывали местные кости, толковали о делах на стройке, устраивая своеобразные домашние планерки. Все это с криком, в табачном дыму, с отлучками за очередной бутылкой. На полу грязь, окурки, на столе бычки в томате.
За полночь расползались по углам. Кто где, кто с кем. Инженер-сантехник по фамилии Лейбензон уступил нам однокомнатную квартиру — легко и естественно, а сам перебрался к комсомольскому секретарю в соседний подъезд, где уже обитал журналист из многотиражки. Из мебели нам досталась кровать. И шкаф — сваренный из арматуры каркас, обтянутый парусиной, наподобие пляжной кабинки. Мы были в восторге.
К хозяину квартиры, секретарю комитета комсомола стройки, мы ходили в соседний подъезд, не спускаясь, а по чердаку — тропа была уже проложена. После очередной вечеринки Карижский засыпал, сваливаясь без сил, но часа в три ночи раздавался стук в дверь. На пороге стоял комсорг управления механизации Поздеев. Он звал Карижского с собою. «Пойди, — говорил он, — пожми руку!» Это означало, что какая-то ночная бригада закончила монтаж чего-то по нашим масштабам очень важного, например, лыжной базы, крайне нам необходимой, и надо было поздравить ребят. Такие игры воспринимались как само собой разумеющееся. Карижскому в голову не пришло бы сказать комсоргу: «Ты что, парень, сбрендил?» Он мгновенно реагировал на ситуацию, ополаскивал лицо, пытаясь прогнать остатки сна и хмеля, надевал сапоги и уходил в ночь. И, как правило, не возвращался уже до вечера, встречая утро в бригаде. Я был наивен, смотрел на Карижского как на живую легенду стройки, хотя передо мною был способный партийный шаман, один из тех, из-за кого мы так долго пребывали в спячке.
Окружающий меня новый мир представлялся мне не только глубоко идейным, лишенным пошлости, но еще и эстетически совершенным, где общественные явления и поступки людей и даже их внешний облик, их речь — буквально все носило отпечаток гармонии, обладало чувством меры. Приятель Карижского журналист из многотиражки «Металлургстрой» Гарий Немченко ходил в кирзовых сапогах, выцветших штанах и ковбойке, в обычном наряде стройки, но я смотрел на него как на небожителя. Жесткий ежик, узкая полоска загорелого лба, под которым поблескивали юморком маленькие лукавые глазки. И речь — мягкая, полуюжная, выдававшая уроженца кубанской станицы. Он говорил мне: «Старичок!» — и я был на седьмом небе.
В сущности, Гарий Немченко был добрейшим малым. Он был талантлив, обладал природным вкусом, острым глазом и — что немаловажно — был работоспособен, хотя и пил временами без меры, но наступал момент, когда Гарий завязывал и садился за стол. Он первым из нас расстался с журналистикой, решив: пора становиться писателем. Начал сочинять по горячим следам роман о стройке.
В поле моего зрения в это время появились в столице еще двое: Василий Аксенов, похоже, мой ровесник, и провинциал постарше — Александр Солженицын. Гарию в моей душе пришлось потесниться. Да и сам он понял, что это птицы большого полета. Я стал замечать, как менялся наш Гарюша, стоило завести речь об Аксенове. Может быть, профессиональная зависть, а возможно, и внутреннее несогласие, идейная неприживаемость мира Аксенова на ниве, которую распахивал Немченко, но только я почувствовал напряженность в его тоне, легкое пренебрежение знатока жизни по отношению к московскому пижону, как он называл Аксенова, не подозревавшего о завистливом конкуренте с комсомольской стройки. Аксенов продолжал радовать меня то очередным рассказом, а то и повестью. Все, что доходило к нам в Сибирь, я жадно проглатывал. В ответ Гарий в очередной раз завязывал и садился «кропать» свой ответ Чемберлену. Солженицын же находился вне его досягаемости, тут нужна была дальнобойная артиллерия, а такой у нас на стройке не имелось. Это понимали, как мне кажется, все, и Гарий Немченко, и его идейный вдохновитель Геннадий Емельянов, главный редактор «Металлургстроя», который тоже, конечно, сочинял «роман». Их обстрел не был рассчитан на такие масштабные цели, да тут и пахло не столько литературной дуэлью, сколько человеческой, не областью формы, а сферой духа.