Изменить стиль страницы

Клешнев говорил уже спокойно:

— Конечно, всего этого я не сказал вашему англичанину. Но я сказал, что русский народ сам построит свою судьбу так, как он пожелает. Я сказал, что русский народ не позволит командовать собой ни Германии, ни Англии, ни любой другой стране, ибо это — великий народ. И англичанину это не понравилось. Но вы-то должны знать, что большевики — это завтрашняя свободная Россия. А говорите вы так, как будто ничего не знаете.

И он замолчал, откинувшись на спинку стула. Он был совсем непохож на человека, находящегося на нелегальном положении. Плотный, широкоплечий, очень чисто и аккуратно одетый, с гладко выбритым лицом, он мог бы прекрасно сойти за адвоката, врача или даже коммерсанта.

Он обратился к Борису:

— А вы недавно с фронта, Борис?..

— Иванович Лавров, — подсказал Борис.

— Лавров? Знакомая фамилия, — сказал Клешнев. — Я знавал инженера Лаврова.

— Мой отец — инженер, — сказал Борис.

— Да. Но, должно быть, не тот. Лавровых много.

Здесь, в доме Жилкина, Клешнев всегда находил приют и помощь в трудные минуты. Он шел сюда с уверенностью, что тут не предадут, а если понадобится, то и спрячут. Он верил в то, что, при всех своих путаных рассуждениях, Жилкин органически не может пойти против народа.

Борис ушел от Жилкиных поздно вечером. Он был взбудоражен услышанным мимолетным разговором. Содержание этого разговора уже как-то утратилось для него, осталось только ощущение чего-то, чего он не знает и что необходимо узнать. Он убежал из дому на фронт, он стал солдатом, но для чего все это? Чего он вообще хочет? Кем он хочет быть? И он ответил себе — он хочет быть вот таким человеком, как Фома Клешнев, человеком, который твердо убежден в чем-то и нигде, ни при каких обстоятельствах не уступит этого убеждения. Как, должно быть, приятно было англичанину спеть английский гимн именно потому, что никто из присутствующих не мог и не хотел согласиться с ним! А Клешнев ответил с удивительным напором и удивительной уверенностью. Это — характер. И характер, который подчиняет окружающих и не покоряется тому, с чем он не согласен. Вот именно такой сильный характер надо иметь человеку — иначе жизнь скучна и не нужна. Надо быть мастером жизни и уметь пользоваться ею и строить ее по-своему.

И Борису, как тогда, в Острове, под музыку духового оркестра, показалось, что все вокруг замечательно интересно и полно движения. Он провожал домой Таню, Надину подругу. И Таня, которую он вел под руку, стала вдруг для него уже не той давно знакомой девушкой, к которой он так привык у Жилкиных. Он неожиданно предложил ей:

— Пройдемтесь по набережной. Замечательно хорошо.

— Но мне завтра утром...

— Пустяки, — перебил Борис. — Пройдемтесь!

Через час, стоя у гранитной ограды над зимней белой Невой, Борис говорил:

— Я вас давно люблю. Но сегодня я почувствовал это с особой силой. Я не хочу возвращаться домой, не услышав от вас ответа. Вы должны мне сейчас же, немедленно сказать: любите ли вы меня?

Таня сначала удивилась всем этим неожиданным словам, потом со всей честностью, на какую только способна первокурсница, поверила им. Она пыталась увильнуть от определенного ответа. Наконец сказала:

— Простите меня, Боря! Я в вас совсем не влюблена. Вы мне даже лицом не нравитесь. — И она густо покраснела, испугавшись своей откровенности. — Вы не сердитесь на меня?

Для Бориса это явилось совершенной неожиданностью. Он был вполне уверен, что Таня — незаметная, скромная, тихая курсистка, — разумеется, должна согласится на все. И вдруг — такой ответ! Борис усмехнулся и сказал спокойным голосом:

— Пойдемте домой. Уже поздно.

Он проводил ее до дому, разговаривая о совершенно посторонних предметах, словно ничего не случилось. Рассказал кое-что о своих фронтовых впечатлениях. Простился, даже не спросив разрешения заходить. Оставшись один на широкой пустынной улице, Борис подумал, что все это не далось бы ему так легко, если бы он действительно любил Таню. И еще подумал, что Таня, наверное, была очень довольна тем, что он не возобновлял разговора о любви, и, наверное, она оттого так быстро шла всю дорогу, что боялась этого разговора. Это было обидно.

На следующий день Борис узнал от Нади, что Таня на днях выходит замуж за какого-то путейца.

— Она безумно влюблена в него. Да и правда: он ужасный красавец и умный.

«Ну и пусть выходит, — думал Борис, — мне-то какое дело?» Но сам себе он признавался в том, что оскорблен и слегка сбит с толку. Он припоминал, что, перед тем как объясниться в любви Тане, он показался себе замечательно красивым, умным и интересным. В тот миг он был твердо убежден, что ему, георгиевскому кавалеру и герою фронта, не может быть ни в чем отказа. И он уже ненавидел Таню и ее путейца за то, что оказался в тот миг таким дураком.

IX

Отец Бориса, инженер Лавров, работал на заводе не в самом городе, а в дачном поселке за Разливом. Поэтому-то Лавровы выезжали каждое лето сюда на дачу. Так случилось — предложили инженеру Лаврову службу, он и согласился. Он предполагал вообще переехать за город, но Клара Андреевна наотрез отказалась, а взять свое согласие назад он уже не мог. Впрочем, вскоре выяснилось, что мастер Кельгрен отлично заменяет его в цехе. Служба оказалась, в общем, необременительной. Лавров приезжал на завод не самым ранним поездом и уезжал задолго до окончания работ.

В один из предвесенних дней шестнадцатого года в цехе Лаврова произошло несчастье. Раскаленная штанга ударила рабочего. Ему не удалось ухватить клещами злой металл и направить его дальше, и вот теперь он корчился на земле, обожженный и окровавленный. Это был неопытный молодой парень, недавно пришедший на завод.

В таких случаях Кельгрен всегда бывал спокоен и распорядителен, как старослужащий унтер на войне. Надо было возможно скорее скрыть от окружающих следы происшествия и полностью восстановить ритмический шум, от которого все вокруг приятно подрагивало. Кельгрен любил этот грохот, сверкание и блеск металла и с нежностью глядел на оформленные профили, рождавшиеся из раскаленных болванок. Эти профили были целью его работы. Он любил эту работу и любил порядок в ней. Тот, кто не умел справиться со своим делом, должен был пенять только на себя. Кельгрен тоже не один год простоял простым станочником и не сразу выбился в мастера. Недовольный нарушением обычного ритма, он подошел к месту происшествия, распоряжаясь на ходу.

Лавров тоже подался было за ним, но Кельгрен почтительно, тихим голосом обратился к инженеру:

— Разрешите доложить — обождите, пожалуйста. Народ грубый.

И Лавров отошел в сторонку, чувствуя себя, в сущности, совершенно лишним даже тут, на месте своей работы. Не ново, но всегда странно было ему это ощущение своей непричастности ко всему, что совершается в жизни, словно ему однажды перебило хребет и он раз навсегда потерял всякую способность двигаться.

Кельгрен знал умирающего парня. Он знал даже, что тот женат и что у него недавно родился ребенок. Девочка, кажется. У мастера уже давно создалась привычка узнавать о каждом рабочем как можно больше — его нельзя было упрекнуть в отсутствии интереса к тем людям, которыми он призван был руководить.

— Разойдись! — командовал он строго. — Кто дела не знает, с каждым так будет. А вы, — он ткнул коротким пальцем в двух рабочих, что стояли рядом, — несите к фельдшеру. Живо!

Но, несмотря на этот окрик, не все отошли. Кое-кто остался, непослушно и упрямо. Кельгрен был человек опытный. Он угрюмо, из-под нависших бровей, поглядел на непокорных.

— Что на войне, что тут — одна беда, — говорил Каширин, громадного роста парень с багровой, обваренной паром щекой. — Дадут жинке трешку, а то и рупь — и дохни с голоду. Долго ли на трешку проживешь?

— А ты помалкивай, — спокойно посоветовал Кельгрен. Он очень редко раздражался. — Что дадут — это не наше с тобой дело. На это хозяева есть.