Изменить стиль страницы

Козловский в ответ уже не грозил ему. При Борисе он даже стал воздерживаться от резкостей. «Черт его знает, этого наушника! — думал он. — Сейчас такие, из интеллигентов, пришли к власти».

В этой маленькой войне Борис находил некоторое утешение — все-таки он боролся за человеческое обращение с солдатами.

Однажды в конце марта Борис был назначен дневальным у ворот.

Он похаживал от стены к стене под аркой, потом вышел на улицу и сел на тумбу, положив винтовку на колени.

К воротам подошел со двора Козловский. Щуря левый глаз, он осведомился:

— До какого часа дежурите?

Он уже говорил Борису «вы».

— До двух часов ночи, — отвечал Борис, поднимаясь с тумбы.

— Сейчас половина второго, — сообщил унтер и прибавил: — Вам на Конюшенную? Домой пойдете?

— Да.

Унтер повернул обратно во двор. «Чего это он?» — подумал Борис.

Все последние дни Козловский обращался с ним вежливей, чем с другими солдатами, но в этой вежливости было больше ненависти, чем в самой крепкой брани.

В два часа ночи Бориса сменил на посту следующий дневальный. Оставив в роте винтовку, Борис отправился домой. Оглянувшись, он увидел, что Козловский идет вслед за ним. Длинная синяя шинель Козловского не была опоясана ремнем. Он шагал, сдвинув на затылок невысокую, мягкого меха, папаху. Папаха была совсем новая, не тронутая молью и временем. Она появилась на голове унтера с 27 февраля — должно быть, перекочевала с разбитой головы офицера. Борис ускорил шаг. Козловский держался за ним все на том же расстоянии, не укорачивая и не удлинняя его.

«Если он свернет за мной по Литейному, — подумал Борис, — то, значит, это он специально за мной».

Когда унтер двинулся вслед за ним по Литейному, Борис решил: «Посмотрим у Пантелеймоновской».

Козловский свернул и на Пантелеймоновскую.

У Лебяжьей канавки Борис замедлил шаги. Не пойти ли по Садовой? Но зачем? Неужели он струсил? И Борис пошел по Марсову полю вдоль Мойки. Петербург таял. Грязь, смешанная со снегом, хватала за сапоги.

Козловский догнал Бориса и пошел рядом с ним. Когда широчайшая тьма Марсова поля окружила их, он дернул Бориса за плечо, повернул к себе лицом и остановил. И тут Борис сообразил, что унтер гораздо сильнее его и что, конечно, надо было свернуть по Садовой к Невскому. Глупое бахвальство привело его теперь к полной безнадежности! Этот человек, который кривил рот и щурил глаз, недоступен никаким чувствам жалости. Он имеет все основания смертельно ненавидеть Бориса. Теперь Борис должен глупейшим образом погибнуть по собственной же вине. Это было похоже на самоубийство.

XXVI

Борис рванулся и побежал. Сапоги вязли в оттаявшей земле: шинель, накинутая на плечи и застегнутая только на верхний крючок, развевалась на бегу, как плащ, подставляя грудь и шею Бориса сырому ночному ветру. Борис бежал, не переводя дыхания и не оглядываясь. Он вздрагивал, ожидая, что вот-вот неумолимая рука схватит его за полу шинели; он не сомневался в том, что Козловский гонится за ним.

Борис задыхался, в ушах у него звенело, и фонари Троицкого моста прыгали и дрожали перед ним, то расплываясь огромными желтыми пятнами, то раздробляясь и сужаясь в мириады малюсеньких точек. И вдруг здание обозначилось в темноте. Трамвайные столбы заворачивали тут к Троицкому мосту с обрезка Миллионной улицы, упершейся в Лебяжью канавку; фонари освещали путь; справа — здание, полное людей и с дежурным у ворот, слева — громада домов Миллионной и Царицынской улиц. Тут пахло человеком, не уничтожающим, а родящим, строящим, спасающим. Крик Бориса будет услышан тут.

Борис перешел с бега на шаг, остановился и оглянулся, ожидая увидеть или услышать унтера. Все было тихо и спокойно позади, на Марсовом поле. Козловского не было ни видно, ни слышно. Борис обождал немного, но высокая фигура в офицерской мягкой папахе и незатянутой ремнем синей шинели не показывалась. Борис вглядывался в темноту и прислушивался. Он восстановил в памяти всю сцену с Козловским: как тот рванул его за полу шинели и остановил. Показал ли он хоть чем-нибудь, что хочет убить Бориса? Нет. Почему же Борис побежал от него? Может быть, он напрасно испугался?

Борис хотел уже, чтобы сейчас, немедленно же унтер появился перед ним и этим оправдал его смертный ужас и этот сумасшедший бег через Марсово поле. Но Козловский исчез: не видно, не слышно его. Злобно закусив губу, Борис шагнул обратно, к Мойке — и пошатнулся: ноги отказывались двигаться, сапоги тянули к земле. Шинель давила плечи, плечи невыносимо ныли, а сердце задыхалось в груди.

Борис скинул шинель с плеч наземь, повалился ничком, закрыл глаза и стал дышать. Он дышал сначала часто и коротко, потом все глубже и реже.

Наконец поднялся на ноги.

— Я трус, — сказал он и зажмурился от стыда.

Открыл глаза и, глядя в темную ширину Марсова поля, удивлялся, как это он мог пробежать такое большое пространство без передышки? Как сердце у него не лопнуло? Как ноги донесли? Он накинул на плечи грязную, сырую шинель и двинулся к Миллионной улице. Задумавшись, он пропустил нужный переулок, и ему пришлось дать крюк через Дворцовую площадь.

Дома дверь ему отворил Юрий.

Борис объяснил кратко:

— С дежурства.

И пошел к себе. Разделся, лег и сразу же заснул.

Проснулся он в час дня. По правилам, ему следовало явиться в казармы на вечернее учение, но он решил не ходить.

Клара Андреевна чистила на кухне его шинель.

Когда Борис пошел мыться, она спросила:

— Где ты так вывалялся?

— Упал, — нехотя объяснил Борис.

Клара Андреевна не расспрашивала подробнее. Последние дни она вообще очень осторожно обращалась с Борисом: она собиралась, продав все, отправиться к сестре в Киев, на сытую, спокойную жизнь. Юрий соглашался уехать, а с Борисом Клара Андреевна еще не говорила. Она боялась, что Борис по обыкновению не подчинится ей. Не то что будет спорить, возражать, а просто не поедет, еще раз обнаружив полное равнодушие к родным. О том, что Борис связан военной службой, Клара Андреевна не думала. Она была твердо убеждена, что батальонный командир отпустит Бориса: Клара Андреевна сама пойдет в казармы и объяснит там, что Борису гораздо лучше и сытнее будет жить с матерью в Киеве, чем в Петербурге одному. Этого нельзя не понять — и Бориса отпустят.

Борис был сам себе противен после вчерашнего. Никогда еще он так не пугался, никогда смертельный ужас не гнал его так от человека, как вчера от Козловского. А ведь унтер — человек, такой же, как и Борис, только совершенно изуродованный войной.

Весь вечер Борис прошатался по улицам, зашел к Жилкиным, но посидел там недолго: скучно стало и тоскливо. К ночи он пошел в казармы. Свернув на Кирочную улицу, он замедлил шаги. Он даже чуть не повернул домой, но тут же удержал себя:

— Что же это — я опять трушу?

Борис не страдал излишком воображения. Он не пытался представить себе заранее встречу с Козловским. Выпрямившись и подняв голову, он быстро зашагал к казарме.

Однажды на фронте, во время отступления, полк Бориса остановился на полдня в небольшой деревушке. Усталые солдаты не успели еще разойтись по халупам, как немецкие снаряды погнали их дальше, не дав отдохнуть. Снаряды летели оттуда, откуда их меньше всего можно было ждать.

Страшные слова: «Прорвали! Окружили!» — ни у кого еще не сорвались с языка, но они были написаны на бледных, нахмуренных лицах и чувствовались в торопливых, но пока еще не беспорядочных движениях. Но вот снаряд разорвался посреди улочки, повалив наземь двух солдат и лошадь. Третий солдат, стоявший тут же, застыл на миг, а потом кинулся стремглав прочь. Он бежал, крича:

— Окружили!

Солдат наткнулся на Бориса и чуть не сбил его с ног. Борис схватил его за плечи.

— Как тебе не стыдно?

— Стыд глаза не ест, — нагло отвечал солдат, прямо глядя в лицо Борису. Это был еще совсем молодой новобранец.

Да: стыд глаза не ест.