Изменить стиль страницы

— Теки! — сказал он.

Это был тот самый конвойный, который так злобно согнал его с трамвая.

Борис не задумался ни на секунду: он сразу же ринулся из круга конвойных вдоль трамвайной линии. Кто-то крикнул: «Держи!» И еще: «Лови его!» Люди, следившие за солдатом, убежавшим из-под конвоя, думали, должно быть, что это опаснейший преступник — убийца или шпион. Никто бы не поверил в то, что суета на Каменноостровском проспекте возникла по такой пустяковой причине.

Трамвай набирал ход, и Борис никак не мог обогнать его, чтобы перебежать рельсы, хотя он мчался по проспекту стремительнее, чем в атаку. Все — сзади и справа — гнались за ним. Каждую секунду враг мог оказаться впереди. А слева — проклятый трамвай, который не отстает и не перегоняет. Податься Борису некуда. А за бегство из-под конвоя полагается наказание почище обычных дисциплинарных взысканий. Военная тюрьма, штрафной батальон...

Вагоновожатый на всем ходу остановил трамвай: он заметил и понял солдата. Борис дернулся влево, перебежал рельсы, и вагоновожатый тотчас же снова дал полный ход трамваю, отделив Бориса от преследователей. Борис никогда не узнал, кто был этот вагоновожатый. Он так же мелькнул в его жизни, как тот пулеметчик, который спас ему жизнь в поле за Наревом.

С того момента, когда конвойный потянул Бориса за полу шинели, прошло не больше двадцати секунд. А через десять секунд Борис уже затаился на первом же дворе, забежав далеко вглубь, к помойке. Там он перевел дыхание: он был жив и спасен. Отдышавшись, он вышел на Каменноостровский проспект. Те, что гнались за ним, уже бесследно исчезли. Трамваи, экипажи и люди ежеминутно сменялись на этом перекрестке. Борис двинулся пешком по панели к Троицкому мосту. В том, что случилось с ним, ничего неожиданного или необычного не было. Он был даже доволен: по крайней мере избавился от необходимости идти в кинематограф. И чего это ему взбрело в голову развлекаться не вовремя!

Против памятника «Стерегущему» Бориса остановила Надя. Она ждала его тут:

— Что это такое?

Борис пожал плечами:

— Ничего особенного. Самое обычное дело. Ты извини, что так глупо получилось.

Надя вдруг заплакала. Борис растерялся. Сам он плакал в последний раз шести лет от роду. Тогда восьмилетний Юрий без всякой причины хлопнул его по щеке. Борис заревел во всю глотку не столько от боли, сколько от неожиданности и еще от того, что брат слишком всерьез ударил его, по-взрослому. С той поры ему не приходилось плакать, хотя причины бывали. Он как-то сразу и навсегда поверил отцу, что плакать стыдно и не к чему. Он привык дома не к плачу, а к истерикам, которые ненавидел. А тут девушка плакала без всякой истерики, еле слышно всхлипывая. Было жалко глядеть на нее, но Борис совершенно не понимал, как ее успокоить. Он пробормотал:

— Что ты?.. Успокойся... Что с тобой сделалось?

Прохожие с усмешкой оглядывались на солдата с «георгием» на груди и на плачущую девушку: обольстил, наверное, а теперь на попятный!

Вдруг Надя перестала плакать, отерла глаза рукавом пальто и сказала:

— До свиданья, и, пожалуйста, не провожай меня.

Она быстро пошла прочь.

Борис шагнул вслед за ней, но остановился. Он ничего не понимал. Потом догадался: ведь для нее все то, к чему он так привык на улицах Петрограда, совершенно неожиданно и необычно. Неужели же положение солдата до такой степени тяжело, что может даже довести до плача? Размышляя об этом, он медленно шел к мосту. Все-таки это хорошо, что они не попали в «Сатурн». Завтра к шести утра надо быть в казарме. По крайней мере он успеет выспаться.

А Надя выплакалась окончательно только к двум часам ночи. Она никому не созналась бы в том, почему плакала. И никому не сказала бы еще того, что ей все-таки было мучительно стыдно, когда с ее Борисом обошлись так грубо, а ему пришлось покориться.

XVIII

Николай Жуков выписался из госпиталя только к зиме шестнадцатого года. На комиссии он был признан годным в пехоту и назначен в Волынский полк. Его соседа по койке, усатого унтера, комиссия тоже признала годным, хотя тот прихрамывал. Унтер был заслуженный, с тремя «георгиями», и сам просил оставить его в армии. До войны он жил в далекой деревне вдвоем с сыном. Теперь сын его уже никогда не вернется в родную деревню: он погиб в прифронтовом госпитале, как тот молоденький самокатчик. За вольные слова о земле, сказанные офицеру, сын попал в штрафную роту, а и сказал-то он только то, что за войну, за все страдания крестьянству будет дана земля. Вот и все. Какое же в том преступление? Унтер спросил об этом Николая, а тот ответил неожиданно:

— Никакое начальство не даст, надо самим брать землю.

Уходя из госпиталя, унтер говорил Николаю:

— Не могу сейчас в деревню. Жена померла, сына нет, бобылю думать надо.

Он пошел на комиссию за месяц до Николая.

Получая увольнительные в полку, Николай каждый раз старался найти Клешнева. Это было нелегко, ибо Клешнев постоянно менял места встреч. Жена Клешнева Лиза со стариком отцом жила на Суворовском проспекте. У них Николаю было хорошо, как дома. К ним он пошел и после того, как узнал, что его отец умер в дальней тайге. Лиза не утешала его ненужными словами.

Поневоле он сравнивал ее с Маришей. Та пропадет без сильного человека. Плывет по течению. Без сильного человека невесть куда и приплывет. Незаметно для самого себя Николай все больше убеждался, что именно он и есть тот самый сильный человек, без которого непременно пропадет Мариша. Уходя из госпиталя, он сказал, что им обязательно надо встречаться, что он ее научит, как жить. В один из воскресных дней, когда оба они были свободны, Николай привел Маришу к Лизе Клешневой. Как он и ожидал, Мариша сразу привязалась к Лизе, как младшая сестра. Упрямства в ней хоть отбавляй, а все-таки слабенькая и плакса...

С Клешневым Николай встречался без Мариши. У Клешнева каждый раз появлялись все новые и новые люди. Как-то зимой пришел новый гость — незнакомый Николаю солдат Мытнин, в шинели с желтыми петличками Павловского полка.

— Здравия желаем, — сказал он, козырнув всем, аккуратно повесил фуражку на гвоздь и присел к столу. — Еле увольнительную получил. — Мытнин начал прямо и точно: — Терпение в армии кончается.

Николаю это сразу понравилось.

— Надел хозяйчик погоны, и стало ему совсем просто нас хлестать и калечить, — продолжал Мытнин. — Любой хлюст — хозяин тебе. Бьют. Хлещут по лицу, а скажешь слово — пуля в лоб. А то, случается, и выпорют, даром что по уставу не полагается.

Вешнева, истощенная тонкогубая женщина, работница с Выборгской стороны, спросила:

— Это они со всяким так?

Губы у нее дрожали.

— Разные есть наказания, — продолжал Мытнин, — усиленный арест, штрафной батальон, тюрьма военная. Мало на нас управы, что ли? На наш век хватит, если не... — И он потряс кулаком. — Помним твердо: империалистическую войну в гражданскую. Только тактика нужна. Осторожность. Вот и учимся.

— Моего за забастовку с Путиловского в солдаты забрали. Миллер, генерал, — быстро и зло заговорила Вешнева. — Мужа на смерть отдай, а сама издохни с тоски да с голоду. Этому генералу Миллеру самую худую смерть пожелаю. Сколько семей в беду вогнал!

Каширин, с пригородного ружейного завода, промолвил:

— И наш генерал не лучше. — Он повернулся к Николаю своей багровой, обваренной паром щекой: — Кельгрена, мастера, помнишь? Смирный стал. Как однажды присмирел, так больше и не скандалит. Совесть, что ли?

Николай усмехнулся:

— А нас ведь уже и боятся тоже.

— Понимают солдаты медленно, — опять заговорил Мытнин. — Но этой войны уже не хотят. И ругателей не любят. Крепко не любят. И землю хотят. Голод научил. Девять копеек в сутки семье выдают — это агитация хорошая. А за твоего, — обратился он к Вешневой, — не волнуйся. Умный мужик. Такой не пропадет.

Николая радовало все то, что он слышал. «Чем хуже, тем лучше, — думал он. — Тем скорее восстанут люди».