Изменить стиль страницы

Борис, не желая прерывать партию, даже не поздоровался с Жилкиным, а ушел в дальнюю комнату — к Наде. Тут стояли кровать, письменный столик, диван, кресло, стул и еще какие-то тумбочки и табуреточки, назначения которых Борис не понимал: садиться на них он боялся — сломаются еще. По размерам все это было меньше обычного. А сама Надя — совсем не кукольная, плотная и здоровая девица с розовыми щеками и длинной русой косой. Стены комнаты украшены были фотографиями родственников и почему-то видами Неаполя.

Надя усадила Бориса на диван и заставила рассказать все, что с ним случилось за последнюю неделю. Выслушав, она промолвила:

— А я рада, что ты не писарь.

И добавила, подумав:

— Мне казалось, когда ты был солдатом, что ты политический преступник. А писарь — это вроде уголовного преступника. Это нехорошо.

Надя выросла среди людей, для которых тюрьма и ссылка были так же обыкновенны, как у других поездка в служебную командировку или перевод с одной службы на другую. В детстве Надя говорила про себя:

— Я кончу гимназию, а потом поступлю в тюрьму.

Она и представить себе не могла, что жизнь ее обернется как-нибудь иначе. А пока она училась на курсах и подрабатывала деньги уроками. Она принципиально не хотела жить за счет отца.

Борис продолжал болтать. Он начал пересказывать ей сцену с матерью и по Надиному лицу понял, что тема разговора ей не нравится. Борис оборвал фразу на середине. И только через минуту, когда Борис говорил уже совсем о другом, Надя, не удержавшись, вдруг прыснула. Борис тоже засмеялся: действительно, девятнадцатилетнему балбесу разъясняют такие вещи, как мальчику.

Жилкин у себя в кабинете уже обыграл Клешнева. Расставляя фигуры для новой партии, он говорил:

— У вас нет достаточной выдержки. Вы путаете последовательность ходов и ни одной комбинации не доводите до конца. Я уже в дебюте получаю лучшую партию.

Клешнев усмехнулся.

— Если бы вы в жизни были так тверды, как в шахматах!

— В жизни я тоже твердый человек, — сказал Жилкин, выдвигая на два поля вперед ферзевую пешку.

— В жизни вы добродушный соглашатель, — отвечал Клешнев и выдвинул на два поля вперед королевскую пешку.

— Нет, не соглашатель, — возразил Жилкин и взял ферзевой пешкой королевскую. — Разве это ход? Вы совсем не знаете дебютов.

— Я упорный человек даже в шахматах, — сказал Клешнев, продолжая игру.

Но уже к восьмому ходу он оказался в таком тяжелом положении, что сдал партию.

— Не всякий хороший политик — хороший шахматист, — изрек Жилкин.

— Не всякий хороший шахматист — хороший политик, — отвечал Клешнев, усмехаясь.

Он уселся глубже в кресло и вынул портсигар. Вздохнул:

— Вот курить начал. На тридцать шестом году жизни начал курить. Я курил только один раз в жизни — в киевской тюрьме. Я тогда ожидал смертного приговора, а мне было двадцать три, нет, двадцать пять — сколько мне было тогда лет? Я получил каторгу вместо смерти.

Он задумался, потом спросил:

— От Анатолия есть письма?

Жилкин замигал усиленно. Глаза его сразу покраснели.

— Уже два месяца нет известий.

Клешнев сразу же постарался перевести разговор на другое.

— Да... гм... папиросы... двадцать штук в день курю. Денег уходит — уйма. Да... А скажите, этот солдат, молодой такой, беленький, кто это такой? Он у вас часто бывает.

— Он с Надей очень дружен, — ответил Жилкин, тоже охотно меняя тему разговора.

— Его фамилия Лавров? — припомнил Клешнев. — И отец его — инженер? Я знавал инженера Лаврова. То есть он тогда еще не был инженером. Он кончал институт. Его звали Иван Николаевич. У меня дурацкая память на лица, фамилии, цифры. Кстати: мне было двадцать три года, когда я сидел в киевской тюрьме. Я напрасно усомнился.

— Это тот самый, — сказал Жилкин. — Иван Николаевич Лавров. Наши отцы очень дружили.

— Я встречал его много лет тому назад в одном кружке. Потом он исчез. Одно время он, кажется, был довольно деятельным работником. Он бывает у вас?

Жилкин приподнял широкие плечи, развел руками, и сглаживающая резкие слова улыбка появилась на его бородатом лице, как всегда, когда он хотел сказать о ком-нибудь неприятное:

— Нет, он не бывает. Он мне не совсем нравится. Он, несомненно, честный и неглупый человек, но в нем не хватает какого-то понимания. А с его женой мы в решительной ссоре — это невозможная женщина. То есть...

Клешнев перебил, усмехаясь:

— Представляю, что это за семейка.

— Он женился и совсем отошел от нас, — продолжал Жилкин и прибавил: — А Боря — прекрасный юноша. Совсем не в родителей. А отца его я все-таки жалею: в молодости он подавал большие надежды. Бедствовал ужасно. За женой он взял большие деньги — она из богатой семьи.

— Да? — спросил равнодушно Клешнев. Эта тема, видимо, не слишком его интересовала. — А вы знаете, что я делаю сейчас в Питере? Работу на заводе ищу. У меня теперь легальный паспорт. Гуляю по Питеру свободно. Самая сейчас работа на заводе и в армии. Я ведь все-таки квалифицированный токарь.

— Идите ко мне в секретари, — предложил этнограф.

— Спасибо, — отвечал Клешнев. — Если не удастся на заводе...

В передней послышались шум и говор. Жилкин вышел. Это одевались Борис и Надя. Надя объяснила:

— Мы в кинематограф, в «Сатурн».

Жилкин, вернувшись в кабинет, сказал Клешневу:

— Вот как раз Борис тут. Он ушел сейчас с Надей. — И прибавил: — Я думаю, что Толя убит. Он предупреждал, что не выстрелит даже тогда, когда это нужно будет для самозащиты.

Жилкин усиленно мигал, и глаза у него краснели.

Надя и Борис шли на угол, к трамваю. Жилкины жили на Большом проспекте, невдалеке от Каменноостровского. В этот вечерний час на улице толпилось много народу. Борис то и дело козырял офицерам, а один раз вытянулся во фронт перед генералом. Надя забавлялась, глядя на него. А Борис уже волновался: увольнительная записка давала ему право на жизнь и после восьми часов вечера, но в кинематографе, особенно в таком шикарном, как «Сатурн», нужно было каждую минуту спрашивать разрешения у старшего чином, стоять в антрактах. Удовольствие превращалось в муку. И он уже раскаивался, что предложил Наде идти в «Сатурн».

На углу Большого и Каменноостровского они сели в трамвай. Надя хотела войти внутрь вагона, но Борис задержал ее на площадке:

— Мне туда нельзя.

Надя удивилась, но послушалась. Чуть трамвай тронулся, на площадку, вскакивая на ходу, набилось столько солдат, что Борис совсем помрачнел.

На предпоследней перед Троицким мостом остановке трамвай после звонка кондукторши не тронулся с места. Борис понял, что это значит: патруль военно-полицейской команды. Он стоял в глубине и не мог соскочить, как некоторые, до остановки. Да он и не стал бы: его стесняло присутствие Нади.

На площадке осталось шесть солдат. Они в ужасе кинулись к противоположному выходу из вагона. Но и там уже стояло двое патрульных с винтовками и красными повязками на рукавах — вагон был оцеплен.

Борис заглянул внутрь вагона: у входа на переднюю площадку стоял унтер. Значит, там все кончено: солдат ссадили. Теперь примутся за заднюю площадку. Прапорщик с совсем новыми погонами, должно быть только что произведенный, на миг появился на площадке и снова нырнул в уличный сумрак. И в следующую минуту молодой солдат взял Бориса за плечо:

— Сходи!

Борис сдернул его руку с плеча.

— У меня билет.

И он показал трамвайный билет.

— Сходи! — злобно закричал патрульный. Видимо, он был очень недоволен своей ролью и хотел как можно скорее от нее отделаться.

Надя молча глядела на все это. Ей было ясно, что помочь она тут ничем не может. Теперь она припомнила жалобы Бориса на запрещение ездить в трамваях, раньше она никогда не обращала на них особого внимания.

Борис сошел с трамвая и оказался в кругу конвойных вместе с семью такими же, как и он, солдатами. Арестованных повели во двор: переписать и отправить в комендантское управление. Борис шагнул один раз, второй, а на третий раз, как будто случайно, запнулся. И тогда конвойный, шедший сзади, тихо потянул его за полу шинели.