Изменить стиль страницы

Скрипело.

И скрежетало.

И норовило впиться в спину шляпками гвоздей, что было вовсе невозможно терпеть.

— И зачем вы меня ждете? — Евстафий Елисеевич не скрывал раздражения.

— Поговорить.

Гавриил широко улыбнулся.

Он читал, что улыбка располагает людей, вот только нонешним утром Евстафий Елисеевич не был склонен располагаться к людям в целом и к данному конкретному человеку в частности.

Евстафий Елисеевич прижал ладонь к боку — язва опять плеснула огнем, отчего показалось, что сами внутренности поплавило — и дал себе зарок ныне же заглянуть к медикусу.

Тот давненько на воеводу поглядывал, намекая, что этак недолго на государевой службе и костьми лечь, и прочею требухою. Медикус при управлении служил серьезный, мрачного вида и черного же юмора человек, какового Евстафий Елисеевич втайне опасался.

А вот, видать, придется на поклон идти…

— И о чем же, — сквозь зубы произнес Евстафий Елисеевич, сгибаясь едва ли не пополам, — боль была ныне почти невыносимою, — вы хотели бы со мною поговорить?

— О маниаках!

Признаться, вид познаньского воеводы Гавриила встревожил.

Нет, выглядел тот солидно, но вот… бледен, и неестественно так бледен, до синевы под глазами, до вен, что выпятились на висках. И сердце бьется быстро — быстро.

Гавриил слышит его, ритм неровный, рваный, будто бы бежал Евстафий Елисеевич.

А на висках его пот блестит, крупными каплями, бисеринами даже.

Дышит хрипло.

— Вам дурно? — поинтересовался Гавриил, испытывая преогромное огорчение, поелику весьма рассчитывал, что к нынешним его аргументам, самому Гавриилу представлявшимся вескими, неоспоримыми даже, познаньский воевода отнесется с пониманием.

И уделит делу приоритетную важность.

Быть может, даже позволит самому Гавриилу помогать полиции. Скажем, во внештатные агенты возьмет — с.

Или даже в штатные… эта мысль, появившаяся внезапно, показалась вдруг неимоверно привлекательной. Вот только…

— Мне хорошо, — просипел Евстафий Елисеевич, сгибаясь, кляня себя за то, что прежде‑то к язве относился несерьезно, полагая ее едва ли не блажью.

— Да? — Гавриил потенциальному будущему начальнику не поверил. — А чего у вас тогда глаза такие?

— К — какие?

— Выпученные.

— От удовольствия, — рявкнул Евстафий Елисеевич, теряя остатки терпения. — Тебя видеть рады!

Он хотел добавить еще что‑то, но пламя, пожиравшее внутренности, стало вовсе нестерпимым. И он не удержал сдавленный стон.

— Вам плохо, — с уверенностью произнес Гавриил, пытаясь понять, как же быть дальше.

На помощь позвать?

Но кого?

От познаньского воеводы пахло болезнью, и пожалуй, кровью… он закашлялся, вытер губы рукавом, и запах крови сделался резким.

— Ждите, — решился Гавриил. — Я скоро. Я вас спасу!

Евстафий вовсе не желал, чтобы спасали его всякие подозрительные личности, однако возразить не сумел. Рот его наполнялся кислою слюной, которую познаньский воевода сглатывал и сглатывал, а слюны не становилось меньше. Вкус ее изменился… и когда его вырвало, насухо, желтою желчью, то в желчи этой он увидел бурые кровяные сгустки.

Норовистою была его язва.

Здание полицейского управления показалось Гавриилу огромным. Он вертел головой, пытаясь уловить из тысячи запахов, в нем обретавших, тот самый, который приведет к медикусу.

От медикусов всегда пахло одинаково: касторкою, ацетоном и еще аптекарскими порошками. И нынешний не стал исключением.

Он обретался в дальнем кабинетике и, к счастью, имел привычку являться на работу затемно. Происходила сия привычка единственно от личной неустроенности, которая, в свою очередь, проистекала от дурного норова и исключительной неуживчивости пана Бржимека.

Его и в полицейском‑то управлении с трудом терпели.

— Чего надо? — осведомился он на редкость нелюбезным тоном, от которого любой иной посетитель, верно, растерялся бы, залепетал извинения. Но Гавриил лишь головою тряхнул.

— Воеводе плохо.

— Насколько плохо? — пан Бржимек подхватил кофр. О состоянии своих пациентов он предпочитал узнавать уже в пути, даже если путь сей занимал всего‑то этажа два.

— Совсем плохо…

— Совсем плохо — это еще не диагноз.

Гавриил не обиделся. Напротив, человек сей, мрачный, сосредоточенный, напоминал ему приютского медикуса, единственного, пожалуй, человека, относившегося к самому Гавриилу, если не с симпатией, то с явным сочувствием.

— Бледный. Взопрел. Глаза выпучил, — принялся перечислять Гавриил, при том загибая пальцы. Ему приходилось подстраиваться под широкий шаг пана Бржимека, который слушал и кивал. — А еще кровью пахнет.

— Сильно? — это обстоятельство медикуса заинтересовало настолько, что он остановился и даже смерил Гавриила скептическим взглядом.

— Сильно.

— Свежей или так?

— Свежей, пожалуй, — согласился Гавриил.

— Язва, значит… догулялся… говорили ему, говорили… но кто ж слушает… все ж себя вечными полагают… — дальше медикус двинулся рысцой.

А Гавриил остался.

Очевидно же, что оказия для беседы о серийных маниаках с Евстафием Елисеевичем случится не скоро… к кому другому идти?

К кому?

Полицейских в управлении великое множество, но ни один из них не внушал Гавриилу хоть какого доверия. Гавриил подозревал, что слушать его не станут, в лучшем случае посмеются, а в худшем объявят безумцем, спровадят еще в лечебницу…

И как быть?

А так, как до сего дня… сам разберется. В конце концов, у него и подозреваемый имеется, и жертва потенциальная. Осталось малое — найти убедительные доказательства вины.

Еще лучше — задержать на месте преступления.

Голосили.

Выли громко, с переливами, с поскуливаниями да причитаниями, от которых на глаза наворачивались слезы. Евдокия моргала часто, но слезы все равно катились.

С чего бы?

Она ведь не знала панну Зузинскую… не настолько, чтобы горевать по ней искренне… и вовсе горевать… смешно как — по колдовке горевать… она ведь намеревалась сделать с Евдокией… что сделать?

Не известно.

Но уж точно не замуж выдать.

— Спокойно, — произнесли рядом, и голос этот разорвал пелену всеобъемлющего горя.

Евдокия всхлипнула.

— Это тебя отпускает… это от наговора… ты, Дусенька, оказывается, нежное создание, — произнес Себастьян, как показалось, с упреком. Но вот голос его — именно его, а не Сигизмундуса — был на удивление мягок. — Знал бы…

— И что? — она смахнула слезы с глаз.

Надо же… и вправду сердце щемит… и на душе тошно, тянет вновь разревется… но Себастьян держит, прижимает к себе, гладит по голове, будто бы она, Евдокия, дитя. Или, хуже того, нервическая барышня… а она и вправду нервическая барышня, ежели по такому пустяку в слезы.

Или не пустяку?

Чужая смерть — это ведь не пустяк.

— В монастыре б оставил.

— Не хочу в монастырь…

— А кто в монастырь хочет? — он отстранился. — Но ничего… привыкают… все, успокоилась?

— П — почти, — Евдокия облизала мокрые губы. — Я… не понимаю, почему…

— Потому что она колдовка. К тебе прилепилась. А теперь померла, вот связь и разорвалась. Не только с тобой.

Выли несостоявшиеся невесты.

Стояли над телом.

Держались за руки. И выли… Евдокия испытала преогромное желание к вою присоединиться, но с желанием этим сумела справиться. Колдовка.

Связь.

И всего‑то… пройдет…

— А теперь, дорогая кузина, — нарочито бодрым тоном произнес Себастьян, поправляя шарф. — Нам следует поторопиться, если мы не хотим упустить наших дорогих друзей.

— Что?

— Пора нам, говорю…

И за руку дернул.

Прикосновение пальцев его, каких‑то неестественно — горячих окончательно разрушило морок. А Себастьян уже тянул за собой.

— К — куда?

Евдокия только и успела, что поднять ридикюль с револьвером. И ведь помнила же, что в руках держала, ан нет, лежит на полу… рядом с телом.

Панна Зузинская мертвой выглядела… нестрашной.