Изменить стиль страницы

Серая книжица полетела в лицо Сигизмундусу. Он книжицу перехватил и, прижав к груди, нежно погладил. обложку.

— «Морфологические особенности строения челюстей ламии волошской»… редчайший экземпляр…

— Книги… — выдохнула девка. — Здесь книги!

— Я ж вам сам сказал, милостивая панна… — Сигизмундус пристроил книжицу на полку. — Но вы мне не поверили. Это крайне невежливо с вашее стороны. Я, за между прочим, в жизни еще никому не врал!

Сие было чистой правдой, потому как Сигизмундус уродился существом на редкость честным, что проистекало большею частью от абсолютной его неспособности врать. В детском нежном возрасте, и позже, в отнюдь не нежном, но студенческом, Сигизмундус совершал вялые попытки вранья, но бывал разоблачен, пристыжен, а то и бит. Последнее обстоятельство немало способствовало воспитанию в нем честности.

И ныне это качество, безусловно, похвальное, грозило обернуться бедой.

— А деньги где? — повторила давешний вопрос девица и насупилась грозно.

— У вас, милостивая панна…

— Это все деньги?

— Нет, — признался Сигизмундус, вытаскивая из кармана два медня. — Вот… закатились ненароком… Вам нужны?

— И — издеваешься?

— Как можно, милостивая панна?! Я предлагаю! Я же ж не желаю вас вольно или невольно обманывать!

Он совал медни в бледную ладошку панночки.

— Возьмите же ж! Мне для вас последнего не жалко!

— Ты…

— Да, панночка? — взгляд Сигизмундуса был незамутненный, преисполненный желания услужить.

— Ты…

— Яська, поздравляю! — гоготнула монашка, хлопнувши девицу по плечу. — Твое ограбление века состоялось!

На сей выпад ответили гоготом.

— Я тебя… — девица схватилась за револьвер. — Да я тебя…

— Угомонись, — вторая монахиня толкнула девицу под локоток. — С кем не бывает… хлопец невиновный, что книги любит… и что Парнашке примерещилося…

— Я его…

— Панночке дурно? — осведомился Сигизмундус и любезно подал слегка замусоленный платочек.

— Уйди… — Яся ударила по руке с платочком. — Сгинь, чтоб тебя… уходим. Девок оставьте…

— Яська!

— Чего?! Оставьте, кому сказала, а не то…

— Вот же ж… шалена холера… чтоб тебя… раскомандовалася…

— Если не нравится, — Яська остановилась у громилы, который тискал чужую невесту, та слабо попискивала, но недовольною не выглядела. Напротив, на щеках девки пылал румянец, а глаза подозрительно блестели, да и за руку громилы она хваталась так, будто бы боялась, что, если отпустить хоть бы на секундочку, то этакий кавалер, пусть и лишенный некоторых манер, но завидный силою, исчезнет. — Если не нравится, что говорю, то Шаману жалуйся…

Похоже, упомянутый Шаман к жалобам относился безо всякого понимания, да и личностью был серьезной, ежели самого упоминания его имени хватило, чтобы громила сник и девку отпустил.

— Уходим, — повторила Яська и вновь стрельнула в потолок.

— Эк… говорил же, темпераментная, — произнес Себастьян, глядя девице вслед едва ли не с нежностью. И взгляд этот Евдокии совершенно не понравился.

Разбойники исчезли разом.

Не люди — тени. Вот были, а вот уже и нет… и Евдокия даже усомнилась, были ли они вовсе, не примерещились бы…

Однако неподвижное тело князя — некроманта, у которого хлопотала Нюся, здраво рассудившая, что большое чувство начинается с малого, говорила, что тени оные обладали некоторой материальностью. Да и дырки в потолке…

— Проводник, собака, сдал… — Себастьян поднял книжицу, не то «Морфологию», не то «Метафизику», не то иной, не менее ценный труд. — А панна наша…

— Погодите, — Яська вернулась, чему Себастьян совершенно не обрадовался. И книжку выставил между рыжею разбойницей и собою, будто бы книжка эта и вправду могла послужить защитой.

— Милостивая панна чегось забыла?

— Твоя правда, — Яська кривовато усмехнулась. — Забыла… как есть забыла…

— Чего?

— Поблагодарить одного человека…

Нюся, чуя конкурентку — рыжих девок она отродясь недолюбливала, полагая рыжину в космах хельмовой меткой — распростерлась над князем. Этакого жениха она не собиралась уступать без бою. И пущай револьверу у Нюси нема, затое есть мечта и кулаки. А кулаками своими Нюся третьего года кабана зашибши.

Впрочем, поверженный князь разбойницу интересовал мало, она остановилась у панны Зузинской, которая сидела на лавке и, причитая, гладила пальцы. Без перстней они гляделись голыми.

— Узнаешь меня? — поинтересовалась Яська.

— Н — нет… — панна Зузинская никогда не запоминала лиц, поначалу свойство это несколько мешало ее работе, но когда она соизволила пересмотреть некоторые принципы оной работы, найти, так сказать, альтернативу, то и отсутствие памяти восприняло, как благо.

— Даже так, — с мрачным удовлетворением произнесла Яська. — И почему я в том не сомневалась?

Она вытащила револьвер.

Панна Зузинская того не испугалась, поскольку до конца не способна была поверить, что умрет.

И револьвер выглядел едва ли не игрушечным… и девица эта… наглая девица… но безвредная, поелику за жизнь свою и карьеру панна Зузинская перевидала великое множество девиц.

А потому…

Было жаль перстней.

Конечно, ей хватит на новые, да и в заветное шкатулочке, в домике приличном, в коем панна Зузинская обреталась, лежат перстней дюжины.

И колечки.

И цепочки.

И прочие мелкие женские радости. Есть даже эгретка из перьев цапли, оставшаяся после одной особливо нарядной невесты…

…и шелковых лент целая коробка.

О лентах думалось, об эгретке этой, надеть которую так и не выпало случая, и еще о том, что надо бы поднять цену, поелику девок вблизи границы не осталось, а с Познаньску возить — тяжко, не говоря уже о том, что не безопасно.

— А я все‑таки надеялась, что ты нас помнишь, — с печалью в голосе произнесла Яська, прозванная в народе Рудой.

И спустила курок.

Хлопнул выстрел. Заголосила, отживая, девка, чьего имени Яська не знала, затое знала, что ныне у этой девки появился шанс. Выйдет ли она замуж, как того желала, останется ли вековухой, домой ли вернется, аль, понадеявшись на удачу, сгинет в городе — дорожек множество, но та, что ведет на Серые земли, ныне закрыта.

Яське хотелось бы верить.

Тогда, глядишь, и не зря она руки кровью измарала.

Глава 8. О результатах библиотечных изысканий, назойливых посетителях и хитроумных планах

Евстафий Елисеевич маялся язвою. Ожившая третьего дня, та всякую совесть потеряла, ни днем, ни ночью не давая покоя исстрадавшемуся познаньскому воеводе. Можно подумать, у него иных забот мало.

Нет же, колдовкина тать, мучит, терзает — с.

Не дает ни вдохнуть, ни выдохнуть.

И оттого норов Евстафия Елисеевича, без того не отличавшийся особой благостностью, вовсе испортился. Сделался познаньский воевода раздражителен, гневлив без причины…

Правда, ни о язве, ни о гневливости, ни уж тем паче о беспокойстве, которое снедало Евстафия Елисеевича с той самой минуты, когда в городе объявился волкодлак, нежданный посетитель не знал. Он объявился в кабинете спозаранку, непостижимым образом минув дежурного, преодолев два этажа да великое множество лестниц, а затем — и две двери, что вели в приемную.

В кабинете Евстафия Елисеевича посетитель расположился вольно, если не сказать, вольготно. Он откатил кресло, для посетителей назначенное, к стеночке, сел на него, сложивши на коленях руки, а тросточку вида превнушительного сунул в подмышку. Так и сидел, с преувеличенным вниманием разглядывая вереницу портретов, кои стену украшали.

Портреты были государевы.

— Здравствуйте, — сказал посетитель, завидевши познаньского воеводу, который от этакой наглости обомлел, а потому и ответил:

— И вам доброго дня.

Ныне язва терзала Евстафия Елисеевича всю ночь, не позволивши ему и на минуту глаза сомкнуть. А оттого был познаньский воевода утомлен и раздражен.

— А я вас жду, — Гавриил неловко сполз с кресла, которое ему представлялось чересчур уж большим. Нет, выглядело оно пресолидно, достойно кабинета воеводы, но вот было на удивление неудобным.