Изменить стиль страницы

— И коль останешься, то всколыхнется все дерьмо, какое только есть… припомнят тебе и дела прошлые, и нынешние, и братца твоего, который, хоть кругом невиновный, а все одно волкодлак.

— Думаете, потом не вспомнят.

— Почистим, — Евстафий Елисеевич усмехнулся недобро. — А там, глядишь, и вспоминать некому будет… аль поостерегуться. Да и то… поглядишь, за год этот многое переменится…

— Что ж… — Себастьян поднялся. — Может, оно и к лучшему. Смена обстановки мне точно не помешает… только вы, Евстафий Елисеевич, себя поберегите.

— Поберегу… куда я денусь.

— Выезжать‑то когда?

— Позавчера.

— Понял… вы мне хоть писать будете? Не забывайте сваво Себастьянушку…

— Тебя забудешь, — Евстафий Елисеевич выдохнул с немалым облегчением. — Иди уже… и смотри там, не шали.

— Это уж как получится…

Покинув здание родного Управления, Себастьян вдохнул полной грудью пыльный Познаньский воздух. Значит, граница с Хольмом… почему бы и нет?

Можно и на границу.

Только вот осталось у него в Познаньске еще одно неоконченное дело. Со страшною силой хотелось селедки и непременно с молоком. Евдокия с желанием этим боролась, поелику разум ее признавал, что имеется в этом нечто противоестественное. Уж лучше, как вчера, земляничного мыла полизать. Вон оно, лежит на тарелочке, розовое, что пастила, слегка обгрызенное только. Но сегодня мыла не хотелось.

И работать не хотелось.

А вот селедки… и с парным молочком, чтобы всенепременно с пеною… и главное, Евдокия почти ощущала сладковатый молочный запах, который мешался с селедочным ароматом… И рот наполнялся слюной, которую Евдокия едва — едва сглатывать успевала.

От мечтаний бессильных отвлек гость.

— Доброго дня, — Себастьян повел носом. — Пирогами пахнет?

— Да.

Пирогов хотелось утром, но вот… пока ставили тесто, пока ходили за капустой… Евдокия вздохнула: неужели теперь так оно и будет? Чтобы утром одного, к обеду другого, а ужинать и вовсе мылом. Матушка о таком не упоминала. А медикусы все, как один, твердят, что сие женщинам в положении свойственно. И если Евдокии так уж охота мыла…

— Что‑то ты не весела, — Себастьян, не дожидаясь приглашения, уселся в креслице.

Ногу за ногу по привычке своей обыкновенной забросил, хвост с подлокотника свесил. Уставился на Евдокию насмешливо.

Зачем явился?

Хотя… уж лучше он, чем Лихославовы сестры со слезами и претензиями, от которых голова разболелась, пусть Евдокия так и не поняла, в чем же ее упрекают. В том ли, что исчезла, в том ли, что вернулась… или в том, что вернулась не одна.

Бержана молилась и громко.

Требовала покаяться, а в чем Евдокии каяться? Совершенно не в чем… Катаржина с Августа в два голоса твердили о репутации порушенной, которую теперь ничем не поправишь…

— Родственнички достали? — Себастьян проявил редкостную догадливость. — Слышал, что и братца моего вывести сумели…

Сумели.

Верно.

Когда Катаржина… или Бержана… или все‑таки Августа? Или разом трое, хором одним, заявили, что ныне Евдокии в приличных домах места нет.

Она и не думала, что Лишек способен говорить так. Нет, он не кричал. Лучше бы кричал, право слово, а тут — рваные слова. Тон ледяной. Евдокию и ту в озноб кинуло, а сестры Лихославовы ничего, только вновь в слезы ударились, в жалобы на сложную жизнь.

— Он им содержание определил. Ежемесячное.

— Это правильно, — ненаследный князь пальчиком подвинул к себе тарелку с куском мыла, наклонился и понюхал. — Слушай… вот никогда не понимал, зачем несъедобные вещи съедобными ароматами наделять?

— Не знаю.

— Велечка на границу поехал, — мыло Себастьян поднял, повертел в руках да и на тарелочку вернул. — Безутешный вдовец, чтоб его… ничего, развеется, глядишь, и дерьмо из него повыбьют… я о том коменданта самолично просил. Думаешь, уважит?

— После королевской‑то печати? — Евдокия улыбнулась, чувствуя, как отпускает странное желание. И светлый образ потрошеной селедки блекнет, уступая место молоку.

С пенкой.

И с бубликом. Против молока с бубликом, всенепременно маковым и маком посыпанным густенько, разум нисколько не возражал.

— Хороший был перстенек, — согласился Себастьян.

Жаль, вернуть пришлось, на чем господин из Тайной канцелярии весьма настаивал. И аргумент, что перстенек оный был подаарен Себастьяну королевичем, на него не подействовал.

Выходит, не всякие перстни королевич дарить способен.

— Ты… к Лихо? Он… позже вернется… в поместье… мы, наверное, туда переедем…

— Покоя не дают? Ничего, это перетерпеть надо. Годик — другой и успокоятся, — Себастьян сбросил очередную маску. Сколько их у него?

Евдокия не знала, как и не знала, которая из них не маска вовсе, а настоящее лицо.

И знать не желал.

Или все‑таки?

Неловко вдруг сделалось. И не из‑за репутации… помилуйте, кому на Серых землях до репутации дело есть? А просто… неловко…

— В поместье хорошо, — Себастьян прошелся по гостиной, трогая вещи, и остановился у камина. — Воздух свежий. Птички. Коровки. Коз только стороною обходи, как бы чего не вышло… мне там даже нравилось. А как поутихнет, то и вернетесь… главное, ты сестрицам моим не давай воли. А то живо на шею сядут…

— Они сказали, что знать меня не желают.

— Это пока у них деньги есть, то и не желают. А как закончатся, то и пожелают со страшною силой. Не принимай. И даже не разговаривай. Хватит… пусть учатся жить по средствам. И все их жалостливые истории…

Когти постукивали по яшмовой полочке. И у камина Себастьян смотрелся почти гармонично.

— Я уезжаю.

— Куда?

— Гольчин. Полицию тамошнюю возглавлю… повышение.

Повышением ссылка в Гольчин — случалось Евдокии бывать в этом городке — не выглядела. Не то, чтобы Гольчин был мал. Невелик, да… тысяч тридцать жителей. Два рынка. Десяток мануфактур по окрестностям. И близость Хольма, которая ощущалась незримо, но явно.

— Это временно, — Себастьян от полочки отступился. — Передашь Лихославу?

— А сам?

— Я… — он отвел взгляд, — не думаю, что нам стоит встречаться.

И у Евдокии появилось еще одно желание, огреть дорогого родственничка… хоть бы и канделябром. Или канделябры тяжелые, а медикусы запретили Евдокии тяжести поднимать.

А еще нервничать.

Она же нервничала. Потому как между этими двумя что‑то такое случилось, чему она стала невольною причиной. И не было ссоры, но было молчаливое напряжение, которое с каждым днем становилось все более явным.

И в замке… и потом, в той крепостице, из которой их вежливо и с преогромным облегчением в Познаньск спровадили… Себастьян веселился без меры, и потому веселье это гляделось натужным. Лихо отмалчивался. А Евдокия мужественно сражалась с тошнотою, от которой не спасали ни кислая капуста, ни кусочки лимона, ни сваренное сердобольным ведьмаком зелье.

А в Познаньке, когда все же слегка попустило, Себастьян исчез.

Теперь вот… пожалуйста… уезжает.

— Дусенька, поверь, так оно будет лучше…

— Для кого? — мрачно поинтересовалась Евдокия.

— Для всех нас.

— Это из‑за… — Евдокия почувствовала, что краснеет.

Роковая женщина?

Иржена, спаси и сохрани… роковые женщины не маются тошнотой, и уж точно не страдают по утрам над фарфоровым горшком… и вообще не страдают.

— Боюсь, Лихо слишком близко к сердцу принял мое маленьке выступление… а волкодлаки, как мне сказали, большие собственники.

— Но ведь…

Это лишь предсталвение.

Не по — настоящему… или Евдокия что‑то неверно поняла.

— Видишь ли, Евдокия, чтобы тебе кто‑то поверил, надо сделать так, чтобы ты сам себе поверил. Поэтому все, что я говорил, я говорил всерьез. И Лихо это знает… и он, конечно, понимает, почему получилось так, как оно получилось, но понимания одного мало. Ему время надобно отойти, подумать… успокоится.

И тихо добавил.

— Да и мне не помешает… в общем, передай, что я его люблю, но оправдываться не стану. Извиняться тем более. Сам дурак. А за Яцеком пусть приглядит… я его в своих комнатах поселил. Ну и вообще… как отойдет, то пускай напишет…