Изменить стиль страницы

Влетел в кухню — играл с ребятами на улице в снежки — и сразу остановился. Отец в углу на лавке за столом, голову уронил на руки. Бабушка на печи уже не плачет, а скулит безнадежно, с надрывом, который, казалось, вот-вот перейдет в знакомое, похоронное: «И на кого-то же ты нас, родне-е-нь-кий…»

Будто покойник в доме. Алеша замер у порога.

— О-ой, моя дыты-ы-на, нема-а нашего коника… — потянула бабушка, как по умершему.

Татусь не шелохнулся. Будто навеки застыл. Бабушка тут же умолкла. Высунулась из-за печи, седые волосы разлохмачены, с явным страхом смотрела на татуся.

И только теперь понял Алеша: татусь отвел Хлопчика на колхозную конюшню.

В другое время показал бы Алеша отцу, на что способен. Хлопчик, по уговору, был его, Алешин, но этот безмолвный, застывший за столом отец был страшен.

Только и решился Алеша напасть на бабушку.

— Что же ты… А еще обещала… — выкрикнул он. Они договаривались: следить по очереди, не дать увести Хлопчика. Лечь под копыта, а не дать.

И бабушка неожиданно, сквозь всхлипы, стоны, — с новой мукой:

— Ты батька пожалей, приголубь его, дытыно…

Сама, видно, боится с печи слезть, а Алешке чего, он пострадавший, у него отняли. Алеша пошел к столу и сел с другой стороны. И тоже голову опустил на руки. Загоревал. Горевать-то он горевал и в то же время прикидывал, как бы лучше подобраться к колхозной конюшне, обойти конюхов, вызволить Хлопчика — и домой. Пусть попробует в другой раз отвести…

Сухо потрескивал фитиль в лампаде, лампа не горела, керосин берегли. Тускло отсвечивали лики святых на иконах.

Вошла мама, потопталась у порога, зябко поеживаясь. Посмотрела на всех: на бабушку, которая все еще всхлипывала и сморкалась на печи, на Алешку, который одним глазом из-под локтя наблюдал за ней, на татуся. Решительно подошла к столу, обняла татуся, сказала так, будто колокольчик прозвенел, даже Алеша не знал у нее такого голоса:

— Пойдем, родной…

Татусь приподнялся, шатнулся, послушно пошел за мамой.

И только когда Алеша увидел лицо отца, полуопущенные безвольно зрачки его, он испугался по-настоящему. Повинуясь первому безотчетному чувству, он шагнул за отцом, остановился.

Трудно сказать как, но он сообразил, сумел догадаться, что он не сможет сейчас помочь, облегчить. Он угадал, что мама в эти минуты — то единственное, что было сильнее, добрее всего, что могло помочь отцу. И он вдруг как бы со стороны увидел и ее. Она почему-то взяла отца под руку, словно он был болен и слаб и не мог идти сам, и он подчинился ей и шел рядом, очевидно сознавая себя больным и слабым. Именно в эти мгновения с пронзительной нежностью догадался Алеша о том, что такое мама…

ПЕРЕМЕНЫ

Раскулачили Андрея Никитовича Голуба, отца Нюры.

Дом у Голуба был видный, каменный, с застекленной террасой, над крыльцом — навес с витыми карнизами, перила — высокие, гнутые. С горы, когда едешь с поля, дом сразу бросался в глаза: красный кирпич и отсвечивающая под солнцем крыша из оцинкованного железа. А по левадам среди садов — хаты с темными насупленными соломенными крышами.

Алеша завидовал не самому дому, — ему было хорошо и в своей хате: с низким порогом, с темными сенцами, с могучим сволоком, поддерживавшим потолок; на желтоватом светлом дереве был вырезан крест с цифрой 1883 — в этот год дедушка с бабушкой вошли в свою хату, построенную своими руками. В этот год родился и татусь.

Завидовал Алеша крыше. По крыше сразу можно было определить достаток хозяина. «Цинковые», как говорили в селе, крыши были у самых зажиточных, у батюшки тоже дом был «под железом», у «лавочника» — так называли по старой памяти Петра Гаманюка — торговал он в «монопольке» водкой, у Танцюры — держали они маслобойню… На все большое село с сельсоветом, больницей, паровой мельницей, тремя школами и клубом — десятка два домов, не больше, были крыты железом. Этим домам уступали, но тоже выделялись хаты «под черепицей». Обычно под черепицей и хаты были виднее, повыше, и окна с веселыми наличниками уверенно глядели на дорогу. Под черепицей была хата у соседа Яловых — дядька Ивана, у деда Тымиша и еще у трех — пяти «справных» хозяев. Это «на байраке», так называли их часть села — лет пятьдесят назад тут на самом деле был байрак, — все позарастало диким терном, шиповником, тополями, осокорями, бузиной, — помещик Кайдалов распродал эту землю под застройку. Но название осталось: Байрак, байрачане.

У Голуба дом был не просто «под железом». На крыше на крепком коньке утвердился необыкновенный, сказочно яркий петух. Он распластался наверху, огромный, зеленый, с поднятым по-боевому красным гребешком, пламенеющий резной бородой. Глаза выпучены, клюв раззявлен, крылья растопырены — грозный бдительный страж. Поскрипывая, он вращался под ветром, настороженно оглядывал просторный двор с кирпичной конюшней, длинным сараем, летней кухней, загоном для скота, высокой трубой коптильни в огороде…

Сколько раз подгулявшие парубки пытались сбить петуха. Дразнил он осанистым видом своим, грозным самодовольством. Но только загукают камни по крыше, выскакивал дядько Андрий в одном исподнем, бухал в темноту из ружья, собак с цепи — одна бегала по проволоке у дома, другая охраняла конюшню и сарай. Парубки по рвам — ходу…

В приземистом широком сарае за многими запорами хранились двигатель и паровая молотилка. По тем временам двигатель и паровая молотилка были, конечно же, большим богатством. По тогдашним понятиям Алеши — неслыханным богатством, таинственным и загадочным, как самые слова: двигатель, машина.

Неживое, а работает… Это надо было еще понять, вообразить, представить. Будто один двигатель работает за двенадцать лошадей. Запрячь их — это что же получится? И чтобы враз потянули. Так и представлял себе Алеша: в одну сторону двигатель тянет, в другую — двенадцать лошадей. Рвут постромки изо всех сил. И ни с места: ни тот, ни другой не могут одолеть, потому что равные силы. Но вот где в самом двигателе скрываются «лошадиные силы» — этого вообразить себе не мог.

Впервые он разглядел двигатель вблизи как следует, когда молотили у них во дворе. Вкоренился темный двигатель в землю железными станинами, гудит, стучит — земля под ногами дрожит, — дышит маслом и теплом безногое могучее существо, крутит, гонит молотилку так, что та воет, захлебывается, плюет едкой пылью…

Стоял возле двигателя Алеша с раннего утра, с той самой минуты, когда выглянуло красное, родившееся в степи солнце — побелеть еще не успело. И вот уже над осокорем поднялось оно, раскаленно дохнуло жаром, а он стоял и никак не мог отойти от ревущего, сотрясающего землю «двигуна».

Накануне в летних сумерках заходил к ним дядько Андрий — по просьбе татуся договариваться о молотьбе.

Нюра Нюрой, а отец ее, дядько Андрий, вызывал у Алеши опасливое и даже неприязненное чувство. Приземистый, чернобородый, в темном пиджаке, он шел всегда, будто никого и ничего вокруг себя не видел. Алеша как-то поздоровался с ним — в дальних планах-то уже и женитьба на Нюре где-то мерещилась, что с того, что маленькие, — вырастут, — «будущий зятек», — но дядько Андрий даже ухом не повел, будто так, пустое место, а не хлопчик снял картуз перед ним и того «здравствуйте, дядьку» и вовсе не было, прошел себе мимо, под насупленными бровями глубоко посажены хмурые глаза, цепко щупают дорогу, будто надеется найти потерянные кем-то десять копеек… Алеша считал, большее богатство найти было невозможно.

— Может, он не заметил тебя… — с сомнением сказал татусь, когда Алеша объяснил, как и когда здоровался, а ему не ответили.

— Заметил, — уверенно опроверг Алеша. — Богатый он… Наверное, все время о своих деньгах думает.

— Ох, сынку, никому еще деньги, богатство радости и счастья не приносили, — сказал татусь.

Вот так сказанул! Алеша с интересом уставился на отца, даже пыль перестал выбивать пятками, в одних штанишках с помочами прибежал с речки, ноги в цыпках — горячей пылью присыплешь, золой еще лучше, не так чешутся. Но татусь на этом изречении и остановился, пошел себе по своим делам…