Изменить стиль страницы

Татусь схватился за голову. Дядя Федя выматерился в полный голос…

Алеша в крик:

— Купи-и Стаську, купи-и Стаську!..

Кобыла ему не приглянулась, ею не похвастаешь перед друзьями-приятелями, а вот Стаська…

Татусь бешено крутанул Алешку, до самой конюшни отбросил.

Раза два пришлось дяде Феде на своей бедарке мотаться в село: доставал денег. И все равно не хватило. Тогда дядя Федя ударил перед непреклонным хозяином фуражкой об землю, крикнул, если не уступает, должна же быть совесть, сейчас выпьем магарыч, наш магарыч, а недостающие гроши, двадцать рублей, пусть подождет месяц-другой, скажи, Петро. И растерянный, едва не сомлевший от переживаний татусь послушно клялся, что отдаст через месяц все до копейки, а если не верит — пусть пока Стаська у хозяина постоит.

Немолодая хозяйка с темными цепкими глазами, казалось, ни во что не вмешивалась, из хаты — в сарай, в сад, на огород, но дядька своего из вида не выпускала. И тут он открыто, с извиняющейся перед покупателями улыбкой, позвал ее на совет: «Вроде хоть я и хозяин, а все ж и ее слово послухаем».

Дядя Федя тем временем, будто все уже решилось, — в бедарку и из-под сена начал доставать бутылки, да так, что они стукнулись друг о дружку. И видно, это манящее позвякивание оказалось решающим. Титка, казалось, была чем-то недовольна, все покачивала сомнительно головой. Но дядько, воровато скосив глаза на поднятые в руках у дяди Феди веские аргументы, вдруг кашлянул, сердито нахмурился, рявкнул так, что пес мотнулся на цепи:

— Згода! Жинко, жарь яешню! Добрым людям треба и уступить. Шо мы, нехристи яки, не понимаем…

Остального Алеша не видел. Сморила его усталость бесконечного жаркого дня, он уснул в бедарке на сене, и последнее, что помнил, звезды, высыпавшие на темном небе, и смутно белевшее лицо титки, которая укрывала его рядном.

Проснулся он дома, рано утром, босиком выскочил на росистую траву и сразу же увидел во дворе привязанных к бедарке кобылу и Стаську. Показалось, что приснилось…

Глянул Алеша на просторный двор: под утренним солнцем дымилась сизоватая мелкая роса на лебеде, куры копошились возле свежего конского навоза, длинные тени легли от конюшни, от деревьев — и вдруг почувствовал себя совсем другим человеком.

У них теперь были  к о н и. Свои. Пока одна кобыла, но Стаська быстро подрастет, и будет  п а р а  коней. И Алеша, косолапя, как дед Тымиш, хозяйственно потопал к лошадям. Он бесстрашно подошел к ним, подкинул сена, тоненько прикрикнул на Стаську: «Не-е балуй!» Хотя та на него и не смотрела, чесалась о материнский бок.

Ни с чем не сравнимое чувство овладело Алешей. Он стал хозяином.

И он мечтал уже о том, как выедут они на своих лошадях. И даже о тачанке, такой, как у председателя сельсовета.

Но оказалось, купить лошадь еще полдела. Ни брички, ни сбруи, ни плуга, ни бороны… Кнута и того не было. Достал где-то татусь старую шлею. А разве ее сравнишь с хомутом. Разве в шлее запряжешь в одноконную бричку. Да где и бричку ту возьмешь. Все деньги, деньги… Мама похудела, на бабушку не смотрит, будто та одна всему виной.

Дядя Федя — известный в селе мастер — сделал бричку, «по-родственному» взял. «Як с чужих, — плакалась потихоньку бабушка. — Копейки не скинул…»

Подросшую Стаську пришлось продать. Алешку задобрили, сказали: «Кобыла скоро жеребенка принесет».

И вот в одну из зимних ночей проснулся Алеша от разговоров, шума, непонятных шорохов. В спаленке в полутьме (в залике тускло светила керосиновая лампа) увидел прямо возле своей кровати жеребенка с длинной шеей. Тоненькие высокие ноги его дрожали, подгибались, он весь был еще мокренький. Он боязливо вздрагивал, покрепче упирался в пол копытцами-пятачками. Маленькое чудо. Как из сказки.

— Татусь, — зачарованно, почему-то шепотом спросил Алеша, — это хлопчик или дивчинка?

— Хлопчик, — так же таинственно ответил ему татусь. — Спи…

Хлопчик был не простым жеребенком. Он был будущий рысак. Что такое рысак, Алеша не знал. От племенного жеребца — тоже не понимал. Сказали, всех лошадей будет перегонять.

— И жеребца дядька Ивана? — спросил Алеша.

— И его обойдет.

Вот теперь все ясно. Ни у кого вокруг не было рысака. У них вырастет…

Вон летит по дороге, тоненький хвост кверху, гривка развевается, ноги выбрасывает по-особенному. Татусь на поводу ведет мокрую после купания, медленно переставляющую натруженные ноги кобылу. Алеша то подпрыгивает на одной ноге, чтобы вытряхнуть воду из уха, то гоняется за Хлопчиком.

Худенькая шея, клетчатая рубашка поверх штанов, глаза по-охотничьи настороженные. Никак за хвост не ухватит Хлопчика.

Легко уходил жеребенок. Поотстанет, покосится на Алешу, а в глазах умное, шаловливое, человеческое: «Давай еще побегаем! Догоняй!»

Алеша прыг к нему. Жеребенок — рывком с места, хвост кверху, несется по дороге, а то — в сторону, покарабкался в гору. Попробуй догони!

Подходящий момент случился сам собой. Жеребенок, задумавшись, опустил голову, мирно шел за матерью. Алеша подкрался, хвать его за хвост — хотел прокатиться на пятках.

В тот же миг Хлопчик, начисто забыв об игре, метнул задними ногами. Волки ему почудились, что ли. У Алеши лязгнули челюсти, в глазах ослепительно мигнуло… Едва на ногах удержался. Тошненький клейкий вкус крови. Земля уходила из-под ног.

И Алеша закричал:

— Я умру сейчас! Татусь, я умру…

Словно о спасательном канате молил.

Ему казалось, упадет сейчас, не дойдет до дома, не увидит маму в  п о с л е д н и й  раз.

Пронзающее мгновенное чувство  к о н ц а, обессиливающая власть боли, страха и тут же стремительно мигнувшая надежда: увидеть маму! Пусть в этой надежде пока безнадежность: увидеть, хотя бы в последний раз! Но сквозь гудящую, непереносимую боль, тошноту уже поднялось из тайных глубин чувство, в котором лучик веры, преодоления: только бы дойти, добежать до мамы. И все может обернуться по-другому. Уж если она не спасет, не облегчит, не оборонит…

— Ой, татусь, скорее, скоре-е домо-ой!

…Не потому ли в больнице старый человек, которого провезли на коляске по коридору: желтоватый лысый череп, лицо в морщинах, веки сведены, судорожно сомкнуты, под простыней остро поднятые коленки, в беспамятстве, в смертном бреду — глубокий инсульт — всю ночь до самого конца выкрикивал младенчески пронзительным голосом: «Ма-ма-а!.. Ма-ма-а!..»

И затихал, словно прислушивался, не отзовется ли, не откликнется…

И вновь с мерной настойчивостью, с одержимостью обреченного посылал в сумеречные пространства сигнал бедствия, призыв о помощи. Тоненьким детским голосом с хрипотцой отчаяния: «Ма-ма-а!..» Голосом муки и надежды. Всю ночь, до рассвета. До того мгновения, когда обрываются сигналы терпящего бедствие корабля.

Как будто забыл тот умирающий старый человек, не знал о том, что матери его уже давно нет на свете и не дано ей подняться из глухой могилы, потому что конечна наша жизнь.

Не потому ли так рано возникает в нас это катастрофическое чувство неустойчивости бытия. Как погребальный звон, как напоминание!

И словно сама жизнь кричит детским голосом, полным страха, сомнений, неуверенности:

— Татусь, я не умру…

Отец подхватил его на теплые сильные руки, вытирал рукавом кровь, прижимал к груди, словно прикрывал щитом:

— Ты никогда не умрешь, сынок… Ты будешь всегда, как солнце, как воздух…

— А мама? А ты?

— И мама будет жить долго-долго. И я…

— А почему другие умирают?

— Старость приходит, у человека сил не остается, вот он и уходит на покой.

— А почему его в землю зарывают? Разве там покой? — И сразу же решительно: — Пусти… У меня силы появились. Сам пойду.

Он снова на своих ногах. Земля колеблется под ним. Но он упрямый мальчик. Он устоит. Он сам дойдет.

Он идет по неровной дороге. Он вновь в этом горестном и прекрасном мире, где радости и катастрофы, в котором солнечная ширь пшеничных полей и молчаливая мгла ночных кладбищ.