Поначалу плакала, в тамбур выскочу, наревусь — и назад. Особенно эти, которые без рук, без ног. Смотрят на тебя такими глазами. А чем поможешь? В прошлый рейс лейтенантик один, дитя еще, материнское молоко на губах не обсохло… Привезут радость родителям.
Тебе, думаешь, сладко придется? За мать держись, мать, может, вытянет.
Когда же этому конец будет?..
Кто-то надорванно закричал, позвал из конца вагона: «Сестра, сестра!» Оттолкнулась, пошла по проходу. В полутьме на расстоянии — как привидение.
Наверное, через час вновь вынырнула из сумрака, пригляделась к Яловому:
— Все не спится? Давайте-ка выпьем хороший порошочек. Сразу и уснете.
— Какой порошок?
— Пантопон.
Ялового как стегнули. На всю жизнь запомнил слова Шкварева.
— Нет уж!.. Обойдусь. Терпеть буду.
— Терпению тоже конец бывает.
Яловой решился, спросил напрямик:
— Почему вы не уйдете с поезда? Вам больше нельзя здесь.
— Куда? Всюду одно и то же… Война.
— В армейский госпиталь хотя бы… Там не такие, как мы. Других увидите. Там полегче вам будет.
— Он меня жалеет! — что-то похожее на удивление прорвалось в ее голосе. — Меня жалеет! Бедный ты мальчик! Ты не о других… О себе плакать…
Махнула рукой, согнулась, ушла.
Увидел вновь ее в рассветной мгле. Подремал час-полтора. Такой у него теперь был сон. Боль держала. Как на острых зубьях, не давала забыться. Топот, быстрый стук каблуков, озабоченные, сипловатые с ночи голоса. Что-то происходило с майором из железнодорожных войск. Суетились возле него сестры, врачи. Лежал майор наискосок от Ялового, на нижней полке.
Вот ведь как жизнь поворачивает! Приехал майор из Москвы, из управления железнодорожных войск, с какими-то инспекторскими целями на сравнительно удаленную от фронта тыловую станцию (может, ему она и казалась фронтовой). Случился налет, попал под бомбежку, ранило.
Вокруг него все вились, может, и был он каким-то большим начальством. Врачи предлагали оставить его на несколько дней в госпитале. Нет, торопили, отправили с первым поездом на следующий день. Поместили в вагон для тяжелораненых: лучше уход будет. Всех вносили, а он сам взобрался. Поддерживали под руки с двух сторон, левая нога в гипсе, прыгал на правой. За ним несли чемоданчик, портфель, какие-то свертки, пакеты. Кто-то бутылку коньяка из кармана сунул в пакет. Собрались в проходе, сестра прикрикнула, мешали проносить раненых.
— Телеграмму дадим, все сделаем, не беспокойтесь. Встречать будут по пути. Как по эстафете. Из рук в руки. Не беспокойтесь!
Хотели сопровождающего дать, начальник поезда не разрешил.
— Мать его, как обихаживают! — хриплый простуженный голос снизу. — Царапнуло, а его в вагон для тяжелораненых, нижнюю коечку, чтобы со всеми, значит, удобствами. То сестра, то врач возле него…
На одной из станций между Ленинградом и Москвой появилась молодая женщина: светлое габардиновое пальто, туфли на высоких каблуках, легкая косынка, глазами сюда-туда, увидела майора, метнулась к нему, опустилась на колени:
— Ми-и-и-ша, как же ты, Миша!
Обсуждали, прикидывали, нельзя ли перебросить в московский госпиталь — там все свои. Опытные врачи. Но эшелон шел в Ярославль.
И вот майору внезапно стало худо. Поползла температура.
В ранний рассветный час мимо Ялового проплыло желтовато-серое лицо с темными впадинами. На немой вопрос ночная сестра двинула плечами, оглянувшись, бормотнула:
— Боятся — гангрена. Надо бы снимать гипс — жена не дает. Не доверяет нашему хирургу.
Когда поезд подходил к Ярославлю, майор уже бредил. Его первым выносили из вагона. Закинутое лицо, волоски, прилипшие к потному лбу.
— Берегли, берегли и, гляди, до какой беды парня довели, — снизу все тот же скрипучий хриплый голос. Тяжкий вздох, стон, кашель. — Кому что на роду написано… Своей доли не минуешь. Она тебя где хошь найдет.
Вынесли и Ялового. Поставили носилки возле вагона. Опаздывали машины.
Высокая деревянная платформа уходила вдаль. Срывался мелкий теплый дожць. Набегавший ветер рябил лужицы.
Яловой открывал рот, ловил на язык дождевые капли. Тукали дождинки по лицу, стекали, холодили кожу. После вагонной духоты, спертого воздуха дышалось вольно, легко.
Вдали, в конце платформы, показалась высокая женская фигура. В темном. Платок откинут на плечи. В концы уцепилась руками. Мимо нее проносили носилки с ранеными.
Подняли Ялового, понесли. Женщина рванулась навстречу. Ялового несли ногами вперед (не к добру, как покойничка!), он сразу обо всем этом позабыл, видел только стремительно приближавшуюся женщину. Сколько в ее фигуре было мучительной надежды, испуганного ожидания. Он уже различал ее глаза, они вырастали, молили, кричали, спрашивали.
Алексей даже зажмурился. В том странном состоянии, в каком находился Яловой, ему померещилось: не из родных ли кто? Так уверенно, так стремительно рвалась навстречу эта женщина. Конечно, не мама. Мама — маленькая. А эта высокая. Может, тетя Таня?
Сумасшедшая, несбыточная надежда! Как они могли узнать об эшелоне! Добраться сюда, в далекий волжский город?! Почудится же такое!
Спешившая навстречу женщина споткнулась.
Во внезапном озарении тоски, боли, щемящей жалости он едва не крикнул ей:
— Мама, не спешите! Это не я, не ваш сын! Вы ошиблись.
Она и сама догадалась. Замерла, не отрывая от него глаз. Сжатые у горла пальцы. Скорбное, молитвенное отчаяние.
С хрипом дохнул Яловой.
Невозможно было позабыть темные гаснущие материнские глаза.
Кажется, впервые за всю войну он подумал о том, каково же приходится им, матерям!
15
Вторую ночь подряд дверь в палату — со стуком, нараспашку, бесцеремонный топот сапог, шумное дыхание…
Щелчок выключателя как пистолетный выстрел. Режущий свет прорывался сквозь веки.
— Ну как? — чей-то дремотно-любопытствующий голос с дальнего конца палаты. Не спалось или поджидал.
Самодовольный хохоток, в ответ громкое, властное:
— Чего как? Порядок, как в аптеке. У меня не сорвется.
— Ну, язви тя, ходок!..
Яловой с трудом раздвинул набрякшие веки. Но разглядеть как следует «ходока» так и не смог. Что-то смуглое, черное, гибкое протопало по палате, рухнуло на кровать так, что взвизгнули все пружины. Полетели на пол сапоги, с шумом пошла с плеч гимнастерка…
Будто тяжелая плита придавливала Ялового, его распластанное на спине тело, вгоняла в подушку перебинтованные голову и шею. Тело судорожно сжималось, проваливалось во тьму, в немую муку. И вновь подходила откуда-то спасительная волна, поднимала, выносила… И тогда Яловой слышал хрипловатое дыхание соседа, стук графина, бульканье воды в стакане. «Ходок» пил, всхрапывая, как загнанная лошадь.
— Нельзя ли потише, — попросил Яловой. — И свет выключите, пожалуйста!
— Что? — «Ходок» вскочил с кровати. Разгульный, хмельной, яростный. — Кто там пищит?
— Перестань безобразничать! — Яловой напряг голос.
— Ты мне будешь указывать! Да ты кто такой! — «Ходок» кричал, не смущаясь поздним часом, не остерегаясь тех, кто успел уснуть и теперь разбуженно ворочался на кровати, и тех, кто не спал и слышал все с самого начала.
Все ему было нипочем. На все он плевал.
— Да ты знаешь, что я отсюда вот прямо на фронт и сразу на горяченькое… А ты здесь будешь отлеживаться, нянек-мамок звать, чтобы тебя из ложечки кормили, сопли подбирали, клистир ставили. И ты меня будешь учить!
…Неужели он не видел, в каком состоянии принесли Ялового в палату с вокзала? Неужели не понимал, на кого он сейчас замахивался? А может, не хотел глядеть? Понимать. Знать.
— Какой же ты!.. Попался бы ты мне… — голос Ялового прерывался. — Встретились бы мы с тобой пораньше!..
— А-а-а… Так ты, видно, из тех, кто с пистолетиком позади, за чужими спинами: «Вперед!» — «Ходок» прямо взвился. — Вякни еще только слово…
В палате разбуженно загудели: