Изменить стиль страницы

— Вот что я вам посоветую на будущее: если чего не понимаете, держите язык за зубами. Мало ли как вас перетолкуют.

…Но кто же он, тот клеветник, подлая душа, все оболгавшая, исказившая, истолковавшая самое невинное так, что мороз по коже?..

Приостановился только потому, что споткнулся о толстый, вздувшийся на дороге корень. Огляделся.

Вчера он проходил по этой же дороге. И теперь не узнавал ни самой дороги, ни рыхлой колеи, по которой уже стремился первый ручеек, ни окрестных полей, ни дальних перелесков.

Еще вчера все было как зимой. Все рисовалось отчетливо ясно: дальняя хмарь леса с выскочившими вперед заиндевелыми березами, за оврагом неожиданное, по-весеннему зеленоватое свечение осиновой рощицы, слепящий блеск снежного наста…

Теперь все смешалось, растворилось в неясном зыбком свете, в полумгле. Низко провисшие тучи с рваными краями безостановочно сеяли мелкий тепловатый дождь. В полях сумрачно осели снега, над ними вставал туман.

Яловой потоптался на месте. И замер, вдруг догадавшись, ч т о  он видит, ч е м у  он стал свидетелем.

Подошел один из тех редких дней на переломе, когда все вокруг еще помнит, живет зимой, и уже вступает в права новая хозяйка. Еще не видно, она далеко, но она послала вперед влажные ветры, туманы, теплые дожди. Помолодевшее, наскучавшееся в одиночестве солнце, хотя и томилось, скрытое тучами, поднялось над землей, его дыхание сквозило в рассеянном свете, в мелко сеющемся тумане.

Повсюду слышались шорохи, тихое кряхтенье, неясное бормотанье. Снег темнел, оседал на глазах. Он будто растворялся, переходил в туман.

Так вот почему говорят: «Туман съедает снег»!

Это было чудо. Оно вершилось на его глазах.

Дождь негромко стучал по капюшону, натянутому на зимнюю шапку, по жестким полам плащ-палатки. Лицо в росинках, в каплях родниковой свежести и чистоты.

«Умойся, касатик, водою ключевою, водою студеною…»

Из каких это сказок, из каких материнских далей?..

Заговорила вода. Булькало-булькало — и по колее, перепрыгивая через препятствия, уже помчался пенный, мутный поток. Идти можно было только посередине дороги. Ее, словно панцирем, прикрывала темная зимняя наледь.

Стряхивал ладонью с лица студеную весеннюю влагу. Будто и впрямь умывался. И недавнее ожесточение, боль, обида — все, чем жил последнее время, как-то незаметно утихало, отодвигалось.

Что-то высшее, разумное и целесообразное виделось Яловому в таинстве обновления, в смене времен, в негромкой работе жизни. Ничто не могло остановить это вечное движение.

Человек создает свои законы, природа живет по своим. Человек часто пытается управлять природой, не зная сокровенных законов бытия.

Но в чем же высшее предназначение человека? Способен ли разум его, «венца творения», понять связь и обусловленность сущего? В чем тайна жизни? Оправдание ее и цель?

С этими мыслями и добрался Яловой до глубокого оврага, по склонам которого были вырыты штабные землянки стрелкового батальона.

У крайней стояли сани, запряженные парой лошадей. Гнедая кобыла, обеспокоенно вскидывая голову, поглядывала на тонконогого жеребенка. Тот дурачился, опускал круглое копытце в мутный говорливый ручеек и тотчас выдергивал, словно обжигало его холодом. Настороженно покосился на подходившего Ялового, хвост трубой, метнулся к матери.

«Вот она, жизнь! — выдохнул Яловой. — Любовью, материнством она продолжает себя в бесконечности».

Любить и понимать жизнь, любить других и ненавидеть все, что несет зло и разрушение, — только так можно жить!

9

Откуда-то издалека накатывался гул. Прерывистый, зловещий. Его прорезали хлопающие удары. Яловой уже понимал, что стреляют зенитные орудия, и еще не сознавал, почему, откуда, зачем они.

Мучительное пробуждение.

— Быстренько! Быстренько!.. Кто может — вниз, в бомбоубежище! За лежачими придут санитары.

Белая косынка мелькнула в дверном проеме, сестра кинулась в соседнюю палату.

И только теперь Яловой отчетливо различил натужное гудение немецких бомбардировщиков.

Раненые выскакивали из палаты в одном белье. Кто прыгая на костылях, кто выставив вперед закованную в гипсе, бревноподобную руку.

От ринувшегося сверху, вырастающего воя мелко задрожали стекла. Взрывом шатнуло здание, с потолка посыпалась штукатурка.

— Санитара! Санитара! — закричал майор из угла. Какой-то надорванный голос. Как и Алексей, он был «лежачим». Ранение в позвоночник. Парализованы ноги.

Он бесновался там у себя в углу.

— Мать вашу!.. Свиньи! Трусы!..

Мгновенная вспышка за окном. И грохнуло так, что показалось: накренился пол и кровать поехала вниз.

И пошло. Налет продолжался несколько часов. Били по железнодорожной станции — там скрещивалось несколько дорог. По беспрерывному разрозненному хлопанью зениток можно было догадаться, что вражеские самолеты подлетали группами, с разных сторон. Прерывистое гудение, короткий сверлящий вой… Взрывы следовали один за другим. Они то удалялись, то приближались к госпитальным зданиям.

Один из тех самолетов, которые не могли пробиться из-за яростного зенитного огня к станции, обрушил еще одну бомбу на темневшие внизу кирпичные коробки. Ударной волной рвануло окна, со звоном посыпались стекла. Осатанело взвизгнув, в пол возле кровати врезался осколок. Влажноватая тошнотная вонь взрывчатки кружила голову. Ветром отдувало штору. Она сиротливо хлопала, как флаг на корабле, терпящем бедствие.

Одиночество и бессилие. Пластом на кровати. Не то что сдвинуться, голову с трудом поворачивал.

Какое унизительное чувство беспомощности! Должно быть, подобное испытывают моряки на обреченном корабле, когда он, накренившись, медленно опускается в пучину.

— Гады! Сволочи! — вновь не выдержал майор. — Бросили! На погибель!.. Уби-и-йцы! — в полный голос рыданул он.

— Слушай, майор! — Яловой старался говорить как можно отчетливее. Рокот самолетов, удары зениток глушили слова. — Пойми!.. Нам с тобой… уже ничего не страшно. Пойми это… и будь человеком!

Едкая дымная гарь, красноватые отсветы занявшихся пожаров, оглушающие всплески взрывов, вздрагивающая земля. И два беспомощных человека на утлых лодчонках-кроватях. То ли позабыли про них, то ли санитары побоялись вернуться и вынести в убежище. Но и здесь, в опустевшей госпитальной палате с разбитыми окнами, с обвалившейся штукатуркой, была своя цена мужеству.

Майор, комкая угол подушки, забивал ее в рот. Он молчал. Не проронил больше ни одного слова.

Ни тогда, когда начали возвращаться раненые, с судорожным хохотком обмениваясь подробностями, кто как бежал или падал при взрыве, кто это свалился в щель, да прямо на толстую повариху, и какими словами шуганула она бедного солдатика в бязевых кальсонах, севшего ей на шею…

Ни тогда, когда санитарка, ахая и удивляясь, что в палате во время налета оставались раненые, выметала штукатурку и стекла…

Ни на следующий день, во время обхода врача. До этого майор не терпел боли, костерил по любому поводу санитарок, сестер… Что-то не понравилось — тарелку об пол: не буду есть!..

К вечеру следующего дня после налета большую часть раненых отправляли на станцию для погрузки в эшелон. Санитарный поезд подошел накануне, попал под бомбежку, но все обошлось для него сравнительно благополучно: сгорели два вагона, в некоторых повылетели стекла. Поезд спешно привели в порядок, и он начал принимать раненых.

Автобусы и грузовые машины, осторожно минуя воронки, подъезжали к госпиталю. Кто мог ходить, взбирались сами. Тяжелораненых поднимали на носилках.

Ялового запеленали, как мумию. От шеи до пояса гипсовая колыбель — опасались, что поврежден позвоночник, — тяжелая неудобная колыбель, спина потела, даже шеей не повернешь; ногу заковали в металлические шины. Через заднюю дверцу сунули в автобус.

Впереди, подпрыгивая на сиденье, белесый кругломордый парень рвал на груди нижнюю рубаху, вопил: