И вновь ему помогали, спасали от боли. И вновь он был в желтовато-зеленом тумане. Между явью и сном. В тихом блаженном освобождении. И тогда, когда, подпрыгивая на корнях, ныряя в выбоины лесной дороги, разбитый автобус мчал его на полевой аэродром, и когда его торопливо грузили в самолет. Обычный «кукурузник». Работяга У-2. На таком он как-то летел к передовой. Надо было срочно попасть в морскую стрелковую бригаду: готовился ночной разведывательный бой. Дорога была непроезжей. Летчик в черном шлеме настороженно вертел головой: опасался до предела, видны были залитые озерцами, словно перепаханные колеями, дороги, кое-где ревели танки, тягачи волокли автомашины с грузами.
На дивизионной площадке самолет не приняли, все развезло, пришлось возвращаться. Весь путь к передовой Алексей проделал вновь пешком. Не без иронии сопоставляя скорость пешехода и самолета, букашки и человека.
Теперь ему надлежало вновь лететь. Второй раз в жизни. Поначалу никак не мог сообразить, как его поместят в этот самолет. Там всего и было два места. Усадить-то его нельзя. Но легким беспокойством все и закончилось. Его прямо на носилках сунули в подвесную люльку. «Как в гроб», — мрачно пошутилось. Самолет заревел, запрыгал на неровном поле, трясло так, словно на части разваливались и машина, и он, Алексей. Вновь не без благодарности подумал о докторе, который помог ему лекарством.
Он был все в том же желтовато-зеленом туманце и тогда, когда сели в подступившей грозовой тьме. Через край черного взлохмаченного неба жиганула молния, грохнуло так, будто недалеко рванул тяжелый снаряд. Дождевая капля ударила по лицу. Измученный Алексей слизнул ее, и чувство свежести долго не оставляло его.
В провонявшем бензином автобусе вновь начало его ломать, рвать. Боль вонзалась в одно место, в другое. Начала закручивать, дергать.
И он уже в госпитале, в приемном покое, опять попросил сделать ему укол. Высокая сестра с худым, рано постаревшим лицом враждебно посмотрела на него. Отрубила:
— Пантопон колем только по разрешению начальника отделения. Он будет завтра.
Алексей был так слаб, что не стал настаивать. Его уложили на высокую кровать, на доски с жестким матрасом. Дежурный врач высказал опасение: не задет ли позвоночник?
Неожиданно сразу уснул, крепко, глубоко, как давно уже не спал. Проснулся от резкой, все сокрушающей боли. Его всего трясло. Показалось, лежит в холодной дождевой луже. Взглянул на потолок: сухо. Взглянул на постель и догадался, что это он сам отличился во сне.
Стало так гадко, унизительно. Он не мог даже приподняться, сдвинуться. Беспомощно лежал на мокрой постели и плакал.
Гасли последние огоньки. На что было надеяться? Если и в этом последствия ранения, какой же тогда будет его жизнь? Ради чего бороться, терпеть? Чтобы заживо гнить? В матрасной могиле. Во мрази и вони.
Его перекладывали в сухую постель. Безвольно зависала голова. Где-то в тайных глубинах, загнанная, придавленная болью, едва теплилась жизнь. Жалкий слабый огонек. Дунуть бы, и все…
Во внезапном порыве с отчаянной надеждой подумал в те минуты о человеке, который все понял бы и помог бы шагнуть назад. Во мглу небытия.
Отдувались желтые занавески. Из раскрытого окна сладковато и свежо пахло вянущей просыхающей травой.
И только когда Яловой открыл глаза, он увидел, что у его кровати сидит какой-то человек и внимательно вглядывается в него. Халат, казалось, поспешно был накинут на морской китель, и оттого человек не был похож на врача. Показалось, кто-то из знакомых, из морской стрелковой бригады.
Цепкий взгляд. Тщательно выбритое лицо. Набрякшие мешочки под глазами.
— Что же, давайте знакомиться, — сказал. — Я — заведующий отделением. Фамилия моя Шкварев. Военное звание — капитан медицинской службы. Как видите, в одном звании с вами. Хотя я постарше. Перед самой войной в Ленинграде окончил Военно-морскую медицинскую академию.
Говорил ровно, спокойно. Руки с крепкими длинными пальцами — на коленях. Ни истории болезни. Ни сестры рядом. Будто и впрямь зашел проведать, поговорить по-свойски.
— Где вы учились? — спросил.
Его почему-то заинтересовал институт, в котором до войны пребывал Яловой.
— ИФЛИ? Институт философии, литературы, истории… Не слышал. Что же это, вроде Царскосельского лицея? Гуманитарный заповедник. Из вас сразу готовили и философов, и историков, и литераторов? Един в трех лицах? Ах нет… Раздельно, по специальности. И кем же вы хотели стать?
Впервые после ранения интересовались будущим Ялового.
— Если я правильно понимаю, — рассуждал Шкварев, — для вашего будущего самое главное сохранить голову, то есть способность здраво мыслить и рассуждать.
— Сохранить голову и способность здраво рассуждать хорошо бы всякому, — не удержался, чтобы не съязвить, Алексей.
Шкварев обрадованно хмыкнул, по-товарищески подмигнул:
— Это хорошо, что вы шутите. Для меня это, знаете, добрый признак.
Посерьезнел:
— Видите ли, если по какой-либо причине я лишусь возможности работать руками, я — никто. Для меня это катастрофа. Крушение надежд. А я очень хотел бы стать хорошим нейрохирургом. Очень… В вашем же случае возможны и некоторые варианты.
Он привстал, наклонился над Алексеем.
— Давайте-ка теперь вас посмотрим. Я недолго буду мучить. Основное видно из истории болезни…
Какая легкая рука была у него! Он умел не дразнить боль. Острием иглы касался кожи, глухой стон Алексея — он тут же отдергивал руку, приглядывался, выбирал другое место для контроля.
— Ясно, ясно… Куда сейчас уколол? Теперь, внимание! Какой палец отгибаю? На какой ноге? Подвигайте стопой. Коленку можете согнуть? Взгляните на мой палец, следите за ним. Шире раскройте глаза. Покажите язык…
В странном состоянии находился Яловой. Где-то рядом была земная твердь. По ней ходили люди. Они были вольны в каждом своем движении. Они могли присесть, подняться, побежать, остановиться. Жаркое июльское солнце просвечивало сквозь деревья, на ветках наливались яблоки, румянились ягоды на лесных полянах, душно и сладко пахло в малинниках; ветер пригибал высокие головки ромашек на лугу, цветущий клевер клонился среди густо поднявшихся трав. На этой же земле, высветленное солнцем, стояло кирпичное здание, в котором большая комната называлась палатой, раздувались желтые занавески на окнах, свежий запах вянущей травы мешался с острым запахом карболки и йода; в углу вскрикивал майор, у него ранение в поясницу, парализованы ноги, ночью он не спал, все звал сестер, кричал, матерился…
Кровать была последней реальностью того мира, из которого он, Алексей Яловой, был выбит, брошен пластом; он даже головы не мог повернуть, видел только перед собой… Выпрямлялся и вновь сгибался над его кроватью врач с молодым и таким серьезным лицом, которое ни разу не тронула улыбка, но вот это лицо начинало словно бы стареть на глазах Алексея, бледнело, растекалась, подступала боль, она вовлекала Алексея во тьму, кружила, затягивала в топь…
Голос доктора глохнул, он шел из немыслимых далей, и стоило огромных усилий вновь вернуть себя к реальности, увидеть озабоченные глаза, услышать:
— Что я вам скажу… Не хочу быть пророком, но уверен, запомните это, что вы встанете, будете ходить, жить. Будете человеком. Для нас, медиков, это уже много. Грузить мешки на пристани вряд ли сможете, но с ручкой вполне управитесь. Движение в правой руке скоро восстановится, месяца через два-три. Достаточно этого вам для вашей специальности?
Жизнь вновь звала его, внушала надежду глуховатым голосом этого доктора.
— Кажется, да… Если вы имеете в виду только специальность.
— Я имею в виду не только специальность. Я сказал вам, вы будете человеком. Но давайте условимся о некоторых вещах, — голос врача стал напористей, жестче. — Вы вчера, например, потребовали пантопон… Вам его не дали, и правильно сделали. Если бы дали, я наказал бы дежурного врача.
— Я не требовал, я попросил… — Яловой удивился, до чего у него слабый, плаксиво-жалующийся голос. Как будто он усомнился в своем законном праве потребовать лекарство, которое облегчало.