Изменить стиль страницы

— Я не хочу, чтобы вы вдобавок к тому, что получили, стали еще и нравственным калекой! — отрубил Шкварев.

— При чем здесь пантопон? Это же не морфий…

— Извините, какой дурак вам это внушил? Пантопон — наркотик, к которому привыкают так же, как к морфию или опиуму. Вы знаете, что такое наркоман? Это конченый человек. У нас в госпитале несколько таких, к несчастью, лежат сейчас. Вы можете поглядеть, что это такое…

Нечего сказать, удружил ему тот доктор с рыжими усиками! Но теперь вновь он оказывался безо всякой помощи и защиты… Без щита.

— Запомните, многое, если не все, зависит сейчас от вас самого, — голос доктора слабел, шел из потрескивающих пространств. — Все зависит от вашей воли и выдержки. Сохраните вы себя как человека или нет…

Припомнились давние студенческие споры о грани воли. Друг его Виктор Чекрыжев доказывал: человек может все, пока контролирует себя сознанием. А во время движения к фронту без сна и отдыха они отстали на последнем переходе. Едва брели по зимней, занесенной снегом дороге. И луна посмеивалась между туч. Воля была, а сил не было.

— Не всегда помогают заклинания, доктор, — и вновь, словно со стороны, услышал и удивился, какой у него слабый и тонкий голос. — Что я могу?.. Мне говорить трудно… Смотреть больно.

— Ваше сознание должно работать, как сознание здорового человека. Мы будем с вами говорить о литературе, об искусстве… Я буду приходить к вам каждый день. Не могли бы вы мне рассказать о Данте? Или что это такое — трубадуры?..

— Ну, что же, поговорим. — Яловой улыбнулся глазами.

А в самом деле, что мог бы он вспомнить о Данте? Может, о его первой книге «Vita nuova» — «Новая жизнь». Книга любви. Просветление человеческого духа. Чрезмерность и аффектация чувства, смягченная безупречно строгой формой сонета. Пятнадцатый сонет он знал когда-то по-итальянски.

Споры об искусстве, о Гете и Данте, о Леопарди и Пастернаке, о Фадееве и Лебедеве-Кумаче — с одинаковой горячностью — все это было в другом мире, в другой жизни. Где мостки туда? Какие переходы надо выдержать? Из одного госпиталя в другой… И ничего не могу.

— Что? — насторожился доктор.

Видимо, последние слова Алексей произнес вслух.

— Ничего не могу, — повторил Яловой. — Воля есть, а ложку, чайную ложку, в руках не удержу. На бок и то не могу повернуться.

— При этом не надо впадать в панику. — Шкварев был невозмутимо спокоен. — Ваше лекарство — время. Такое ранение у вас. Кое-чем поможем. Порошки выпишу — спать лучше будете. Уменьшится боль. Легкий массаж, болеутоляющий. Каждый вечер будет приходить массажист. Не курите? Попробуйте курить. Пьете? Нет. Это хорошо. К обеду вам дадим пятьдесят граммов коньяку. Не сопьетесь?..

С тем и ушел.

6

Когда он видел ее чуть скошенные развернутые плечи, прямой стан, гимнастерку, схваченную в тонкой талии широким ремнем, уверенно закинутую голову, он невольно ускорял шаг.

Она приближалась: выпуклый ясный лоб, широко поставленные глаза, дрогнувшие в улыбке ресницы. Она почему-то никогда не здоровалась за руку, подходила, быстренько кивала головой, говорила своим высоким чистым голосом: «Здравствуйте, Алеша! Я рада».

И шла рядом. Как будто они расстались всего несколько минут назад.

Сознательно или бессознательно она стремилась к тому, чтобы в каждой встрече была прелесть новизны и неожиданности. Что-то, видно, недодала ей жизнь в беззаботную пору ранней юности — в шестнадцать — семнадцать лет.

Она могла позвонить в редакцию, не смущаясь, попросить, чтобы разыскали Ялового. Голос ее звучал отчетливо, ясно, она всегда называла себя, ее не пугали возможные сплетни, пересуды:

— Алеша, у вас после ужина не освободится время? Мы могли бы пойти с вами на лыжах.

До этого Яловому и в голову но приходило, что ночью можно кататься на лыжах, что в редакции их армейской газеты вообще могли «найтись» какие-либо лыжи. До них ли было… Но оказывалось, что и лыжи есть, к тому же с мягкими креплениями для валенок.

И он с Ольгой Николаевной спускался от деревни в лес, пронизанный лунным светом.

В колдовской игре сахарно-белых сугробов, в сумрачно-сиреневом свечении снега под деревьями, в мохнатых с прозеленью кустах, покорно присевших под громоздкими хмурыми навесами, в переменчивом беге сумрачных елей, в березах, мигающих среди темных дубов и зеленовато-холодных осин, — во всем виделось что-то сказочное. Неожиданное. Будто кто-то для них устроил эту пеструю кутерьму света и тьмы, это чередование крутых поворотов, спусков, открытых светлых полянок с мохнатыми шапками на одиноких пнях и сумеречных заснеженных просек.

У Ольги Николаевны побелели кончики ресниц, и она сама в заиндевевшей шапке, в меховой куртке, в валенках казалась тоже отсюда: из лесной чащи, из-под таинственных навесов снега, из призрачного кружевного переплетенья света и теней. В мягком рисунке губ, в своевольном изгибе подбородка, в диковатом блеске затененных глаз была необъяснимая прелесть.

Она остановилась, грудь ее поднималась и опускалась, на переносице выступили влажные капельки. Варежкой она стряхивала снег с шапки.

— Вы заколдованная царевна, — сказал Алексей. Простодушно, с неуклюжей наивностью. Не своими словами.

Ольга Николаевна весело, с вызовом мотнула головой:

— Вот и попробуйте, расколдуйте!

Выставив вперед лыжную палку и покрутив ею в воздухе, словно отряхивая набившийся в кольцо снег, добавила:

— Только знайте: женщина, если она действительно себя ценит и уважает, — не сказочная царевна. Ее не расколдуешь, прижавшись по случаю к устам. Не помогут дешевые комплименты и слюнявые моления…

— А что же надобно свершить для королевны? — спросил Алексей.

— Очень жаль, что именно вы об этом спросили, — бросила с неожиданной серьезностью Ольга Николаевна.

И Алексей, работая палками, заскользил вслед за ней. Плелся позади дурак дураком. Невеселая это должность. Но все мы — то ли случаем, то ли по простоте — нет-нет да и побываем в этом звании.

Про дурака Яловой занес себе в записную книжку, вернувшись часу в третьем ночи в редакцию. Считал, когда-нибудь сгодится.

Его удивляло, радовало и смущало ее внимание к тому, что он делал в газете. В разговоре, как бы ненароком, она давала понять: читает все написанное им. Она редко спрашивала, над чем он собирался работать, но во внимании к тому, что она узнавала из газеты, угадывался какой-то тайный и не совсем понятный интерес. С неожиданной ревностью относилась к отзывам. Будто они и ее чем-то задевали.

Случайно Яловой узнал, как Ольга Николаевна «сцепилась» с членом Военного совета, когда тот в ее присутствии (генералу нездоровилось, и она принесла какое-то лекарство) начал было разносить редактора газеты. «Что же вы недоглядели! Мне политотдел прислал очерк вашего Ялового, просит дать указание, чтобы его в частях агитаторы почитали. Мол, хорошо про цену земли написано, я начал читать, а там прямо сразу про то, как парень девку в лес потащил! Ничего себе воспитание! Давай, мол, ребята, не теряйся!» — «У вас, видно, была тяжелая юность, товарищ генерал», — неожиданно вмешалась Ольга Николаевна. Руки на коленки положила, рассказывал редактор, сидит пай-девочка, и только, а глаза рысьи. Генерал даже поперхнулся: «То есть?» — «Я читала этот рассказ. Там совсем другое…» — «По-твоему, парни с девками ночью в лес по ягоды ходят?» — «По ягоды или не по ягоды, но зачем же… Зачем во всем подозревать дурное. А там ведь все понятно: приехала жена из Москвы, с сельхозвыставки, привезла медаль, ее чествуют в клубе, а потом они с мужем пошли в лес. Им хотелось побыть одним, понимаете?.. После шума, духоты им помолчать хотелось, почувствовать, что они только вдвоем. Это чисто и поэтично…»

«Словом, защитила тебя девка! — редактор довольно хлопнул себя по бокам. Вздохнул. — Попробовал бы я! В порошок бы… А ей что?! Доктор, красивенькая к тому же. Ну и мимо меня пронесло».

А Ольга Николаевна об этом случае никогда ни слова, ни полслова.