— Душиться не душиться, а изгородь колючую за милую душу сделаешь. Вон у вас колючкой все огороды огорожены.

Подводчики не отвечали. Увидев Дымова, красноармейцы подошли к нему.

— Чего ты? Чего ждешь?

— Комиссар послал…

— Зачем?

— Проверить, налицо ли все подводы… Вас посмотреть…

— Ишь ты, — сказал Мохин, — он, гляди ты, и вперед смотрит и назад норовит. Порядок соблюдает. Скажи, что вот поотстать кое-кто сообразил, да мы смотрим в оба. А ночью смотреть — надо уметь… Закурим. Свернуть хочешь?

— Я не курю, — сказал сердито Дымов.

— А что ты сердишься, ты не сердись, ты злость побереги — пригодится, а мы закурим…

— Я не сержусь, — ответил Дымов, вынимая спички и давая огня прикурить красноармейцам…

— Какие у тебя спички-то, — с восхищением сказал Мохин, беря в руки коробок.

— Я их в восковой бумаге держу, чтоб от сырости не пострадали. Я побегу, а то комиссар ответа ждет…

— Ну, беги, да скажи там комиссару, что мы тут на посту. Беспорядка не позволим. Ишь ты, он взял да в сторонку, там в улочку, а этот, второй, за ним, как будто из любопытства. Хорошо, я посмотрел, а то так бы и утекли. А там лови их… Одно слово — колонисты, знаешь, — он взмахнул самокруткой в воздухе, и искры посыпались на дорогу, — они вот так соображают, что все добро из города им перейдет. За их картошку, за молоко, за муку. Первые они грабители, буржуи, кулаки, ей-богу. Им, брат, доверия ни на копейку. Сейчас же в кусты, как не усмотришь. Вишь, ему лошадь надо ночью мыть. Пошел воду искать. Тут мы их и накрыли… Ну, беги, а то комиссар волнуется — две подводы пропали. Так скажи, что налицо…

Последние слова Дымов слышал уже на бегу. Чтобы согреться, он побежал по дороге, и хотя винтовка изрядно ему мешала, но он бежал, будто хотел обогнать кого-то. Глебов, остановив обоз, ждал его. Когда он рассказал про то, что случилось с двумя подводами, Глебов усмехнулся, обтер свои мокрые рыжие усы рукой, точно выпил рюмку водки, и сказал:

— Смотри-ка, Крынкин и Мохин сообразили, а мне показалось, что они думать ленивы. Молодцы! Значит, наш арьергард обеспечен. Продолжаем продвижение…

И снова шагали они почти рядом впереди обоза, а ночь не только не подходила к концу, но казалось, она потеряла конец. Никогда не перестанет налетать ветер с Ладоги, никогда не будет рассвета, никогда они не дойдут до города, куда должны явиться с обозом.

«Как в сказке», — подумал Дымов. Они будут идти годами, умрут, и скелеты лошадей будут тащить прогнившие подводы, и скелеты-подводчики будут скрипеть костями на ржавой проволоке, а он, Дымов, прозрачный, как привидение, будет проверять, все ли подводы на месте, а комиссар… Черт знает что придет в голову, когда начинаешь засыпать на ходу… А комиссар — он что-то спрашивает.

— Эта улица кончится когда-нибудь? — спросил Глебов, поднявши воротник шинели и заложив руки в карманы.

— Эта кончится — другая начнется, — ответил Дымов, хотя прекрасно знал, что это не улица, а проспект, но ему нравилось называть его уничтожающе улицей, потому что и в самом деле это была деревенская улица с садами и домишками, с канавами и заборами. Только разве за длину назвали ее проспектом.

Дымов был зол на все, он был страшно зол на белых, которые шли сейчас с царским генералом Юденичем, которые угрожали ему уничтожением всех его мечтаний и надежд, угрожали возвратом всего старого, хотели его убить, растерзать. Он был зол на то, что он должен в такую холодную ночь идти по бесконечным дорогам куда-то в темноту и не знать, что несет ему завтрашний день. И вместе с этой злостью неясная тревога заползала в его сердце, и он недоверчиво посматривал на притихшие дома и заборы, точно ожидая, что оттуда вдруг из темноты загремят выстрелы по обозу, хотя знал, что этого не случится.

Он вспоминал о матери с сестрой. Они, может быть, не спят в своем маленьком домике в Шлиссельбурге, на улочке, поросшей травой, с подмерзшими лужами, и тихо говорят о нем, не зная, что он идет с винтовкой в сырой, тяжелой шинели по черной ночной дороге неизвестно куда.

Вдруг он услышал смех. Это смеялся комиссар. Он смеялся искренним, душевным смехом человека, которому вдруг пришло на ум, что нельзя же быть все время серьезным, только серьезным.

— А чем тебе не нравится эта улица? — сказал он. — Я на ходу чуть подремывать стал, так мне сон приснился в одну секунду, что идем мы по этой улице, а она вся в громадных зданиях. Все окна открыты, и свет во всех горит, как иллюминация, и нам с тобой цветы бросают. Здорово! А открыл глаза — тьма, брат, на этой улице. А ты на какой улице родился?

— На несчастной улице я родился, — сказал с чувством Дымов, — на шлиссельбургских задворках, вот где. Извозчик, чтобы проехать, с козел слезал и кнутом коров прогонял, что посреди улицы лежали и дороги не давали. Тупик, а не улица, а вы говорите — иллюминация…

— Ну, молодой, ты еще свою счастливую улицу найдешь. Такую счастливую улицу обретешь, что вся в огнях, в золоте будет, как мне приснилась. Пляши и пой, веселись — вот какую улицу найдешь…

— Вы скажете, товарищ Глебов. Что-то вместо огней мы с вами в темноте шагаем, по булыжнику, и за нами обоз тарахтит не с золотом, а с лопатами да проволокой колючей. А правда, — вдруг спросил он совсем другим голосом, понизив его, — правда, Деникин к Туле подходит, а Колчак опять на Волгу вышел? А Юденич уже в Царском Селе, правда?

— Насчет Деникина и Колчака точно не знаю. А Юденич в Царском, это факт. А ты что — боишься, молодой, скажи?

— Я ничего не боюсь…

— Это хорошо, что не боишься. А чего ж ты хочешь? О чем думаешь?

— Я учиться хочу, вот чего я хочу…

— Вот эти мысли в самый раз, — сказал комиссар и хотел продолжать, но в эту минуту до них долетел какой-то громкий окрик. Подчиняясь ему, остановилась первая подвода, за ней другая, и постепенно встал весь обоз.

Возница, сидевший на борту подводы, сказал хрипло, со сна:

— Комиссара зовут в голову. Пропуск требуют. Застава…

Из темноты вышли штыки и перегородили дорогу. Комиссар вытащил пропуск из-за длинного обшлага своей шинели и показал его.

Командир долго рассматривал мятый от частого предъявления и складывания кусочек пожелтевшей бумаги. Потом спросил:

— С вами есть кто еще, кроме подводчиков?

— Есть три красноармейца, — сказал комиссар.

— Давно идете?

— Всю ночь идем…

— Ну, скоро отдыхать будете, — сказал командир.

Штыки разошлись. Дорога была свободна. Обоз потянулся дальше.

— А знаешь, молодой, — Глебов подтолкнул Дымова локтем, — давай-ка и мы сядем. Садись на вторую подводу, я на первую сяду, а то ноги не палки — уходились.

Октябрьские рассказы i_006.jpg

Возчик, сидевший рядом с Глебовым, был одет в теплую, толстую черную куртку, в высоких сапогах, на руках — вязаные перчатки. Он сидел небритый, с потухшей трубкой в зубах, с сизым от холода лицом. Молча подвинувшись и давая место комиссару, он через несколько минут сказал, как будто просто в темноту перед собой:

— Едем, все едем, а лошадей кормить где будем, да если сена с собой нет…

Глебов выпрямился в телеге насколько мог и ответил сразу, нахмурившись:

— А что сам не захватил? Говорили же — запастись. Скажешь, сена нет, бедняк. Скажешь — не говорили?

— Говорили, да ведь не думал, что всю ночь ехать. Думал — в Царское или в Павловск, на фронт, что ли, я не знаю, а тут конца нет…

— Как это в Царское? — воскликнул Глебов. — Да там же белые. К белым, к Юденичу?

— Я ничего не знаю. Я не разбираюсь в политике. Мне что. Я не воюю. У меня оружия нет. Вот подвода есть. Лошадь тоже есть. Куда прикажут — еду. А сена нет — то и говорю. Лошадь на ногах не стоит. А то возьмет — упадет…

— Не упадет, — сказал Глебов, — она у тебя здоровая, как и ты. Похудеет немного, на пользу ей.

— А куда идти будем? — спросил возница.