Изменить стиль страницы
* * *

Дождь утих, но туго и напористо шумел ветер, трепал и раскачивал в палисаде вершины берез, поскрипывая и позвякивая незакрытыми ставнями. Из-за черных туч выглянул месяц, осветил комнатку, и Оксана стала следить за ним млелыми глазами, гадая: то ли он запутался среди посеребренных березовых ветвей, то ли изжелта-белой, узенькой птицей, устав кочевать по не-бушку, присел на березу перевести запаленный дух; присел да и загляделся в окошко, дивясь, как ладом, неспешно судачат отец с дочерью. Плавным своим сиянием месяц стал насылать на дочь легкокрылый сон, и она, подложив обе ладошки под щеку, скоро уснула.

Иван, может быть, и ненадолго освободившись от маятных раздумий, оглядывает утихшее, осветленное сном лицо дочери, смотрит с такой неутоленной любовью, так долго и немигаюче, что навертываются слезы, в глазах рябит, и чудится, что дочь уплывает и уплывает от него на островке бледно-желтого месячного света, обращаясь в крохотную звездочку в сияюще-холодной небесной пустоте… Иван вспоминает по своему детству…мать толковала: когда спишь при ясном месяце, да ежли в лицо светит, блазнятся горькие, хворые сны, — можно и взаправду прихво-рать; вспомнив материны приметы, подошел к окну, наполовину задернул шторы — лицо дочери утонуло в мягкой тени — и, уже ни о чем не переживая, стал завороженно следить за месяцем, который отдышался, успокоился и тихонечко всплыл на самую вершину березы, откуда тронулся в дальний ночной путь.

Восковой, слезливо подрагивающий свет опять высветлил для Ивана степную околицу, извилистый санный путь, через который струилась и струилась вечная поземка, завораживающая глаза, как речная течь. А вот на санном пути, среди синеватого снежного безбрежья зачернели ездоки… В передке саней, изредка потряхивая вожжами, нахохлившись, посиживал ссутуленный мужичок, — не то отец Ивана, не то он сам нынешний, а может, оба они, теперь уже слитые навек в одном путнике, в одном горемычном ямщичке; за спиной мужика, до самого носа укутавшись в козью доху, полулежал малый, — то ли Ванюшка, а то ли… мало ли что привидится… его дочь, не отводящая зачарованных глаз от шуршащей и вечно текущей поземки. Кружилась над степью тихая песнь про ямщика: «Ты, товарищ мой, не попомни зла…», и в лад песне, чисто и нешумно рысила отцовская Гнедуха. Степь не кончалась, а далеко-далеко загибалась плавно к небу, и уже на том чуть приметном изгибе темнели ездоки, пока не смеркли.

Май 1983, июнь 2003.

ГОРЕЧЬ

Человек в чести сый не разуме, приложися скотом немысленным и уподобися им.

Псалом Давида, 48, 13

I

День меркнет ночью, душа — грехом, древо — гнилью, железо — ржой… Ржавый автобус, запалившись, чихая и надсадно постанывая, вполз на вершину Дархитуйского хребта, замер, переводя запаленный дух, хрипло переключаясь на другую скорость. Подобно советской власти, лежащей на одре, доживающий короткий…хотя и железный… трудовой век, автобус прижался к земле, словно для прыжка, и-и-и, припадочно дребезжа на дорожной гребенке, старческой трусцой побежал с хребта в долину. И по морщинистым мутным стеклам наотмашь хлестнуло режущей глаза синью вольного озера, что обнажилось далеко внизу, где хребет разгибал сутулую спину и, у изножья обезлесевший, плавно сливался с неоглядным долом. При виде забайкальского озерища — одного из десятка по Яравнинскому[26] аймаку — в памяти взыграла здешняя песнь:

Мы — рыбаки Яравны,
Широк её простор,
Не зря зовут Яравну —
Край голубых озёр.

А ранее Игорь насмешливо оглядел вершину хребта, где на бурятском табисуне[27] пестрели увешанные ситцевыми и шелковыми лоскутами малорослые, колченогие берёзы, и вспомнил: здесь и буряты, всплескивая руками, и русские суеверы, попутно перекрестившись, вязали на сучья тряпичные лоскуты, а в до-сельные лета — и конский волос, а потом брызгали: плескали под березовые комли водку — потчевали степного идола-бурхана; и, отбурханив, набулькав и в свои чары, просили лёгкого пути у дорожного духа, вечно хмельного или похмельного. К сему и табакура — мужики бросали бурхану папиросы, сигареты; а коль охоч до выпивки и табака, то, может, и на бабёшек азартно косился из таёжного зеленого сумрака, из придорожных зарослей красногубого шиповника.

Озеро хлынуло в глаза, и душа сладостно защемилась, словно на качели, отлетевшей к небу и застывшей перед падением, словно Игорь с пылу и жару, со всего маху нырнул из перегретого до тошноты пыльного автобуса в стылое озеро, и вода запахнула за ним лето с немилосердным зноем. Автобус — ветхий мерин, узревший жильё — из последней моченьки трусил к чернеющему подле озера долгому селу. Вялые, сморённые путники ожили…позади триста пыльных, ухабистых вёрст забайкальскими степями, лесами… зашевелились, высматривая манатки, сваленные горой возле задней двери, выколачивая одежонку, отчего в автобусе повисла сладковатая пыль. В горлах запершило, народ закашлял, лишь два пьяных парня беспробудно дрыхли.

Сквозь лобовое стекло увиделись крайние деревенские избы.

— Во моя деревня, во мой дом родной!.. — смехом огласил балагуристый мужик Степан Уваров.

Игорь признал бывшего деревенского соседа на городском вокзале, но не отважился заговорить, лишь исподволь приглядывался. Степан мало вырос, весь в комель ушёл, а с летами осел, как садится, врастает в землю матёрый сруб, но в ширь раздался, — что поставь, что положь. Чернявый, вроде печная головёш-ка, со смолёвыми кудрями, что чудом выжили на затылке и над ушами, обрамляя прогонистую плешь, скуластый, губы вывернуты и приплюснуты, — Степан, напяль снежную сорочку, захлестнись тугой удавкой, мог сойти за африканца, что, миновав Байкал, дивом дивным забрёл в тайгу и степи, поблудил-поблудил да и осел на диком озёрном берегу. Смех смехом, а, видно, близко в русской родове Степана паслись тунгусы и буряты.

Мужик изредка, исподтишка косился на Игоря: городской по обличке и одёжке — тонкий, звонкий, с девьим румянцем на смуглых щеках и каштановой гривой до плеч, в облегающем чёрном свитере со стоячим воротом и серо-голубом джинсовом костюме, кои лишь из-под полы добывали форсистые ребята. Но и за городской обличкой виделся Степану деревенский малый Игорёха.

Замельтешили перед глазами спечённые на солнце и сморённые выхлопным угаром пыльные кусты; даже ягоды шиповника не могли проклюнуться сквозь пыльную наволочь и выказать приманчиво-спелую красноту. Ближе к низине побежал мимо автобуса ясный, прореженный березнячок и осинничек, а потом широко и вольно отпахнулась долина, голубоватыми волнами текущая от озера к изножью хребта.

Степан затормошил спящих в обнимку пьяных парней.

— Эй, робяты, кончай ночевать, приехали!

Сморенный паренёк поднял мятое лицо, слепо оглядел автобус и опять закрыл глаза, привалившись к мертвецки пьяному дружку.

— О красота, а! — Степан кивнул на парней. — Всё проспали. Теперичи, бляха-муха, будут гадать, приснился им город спьяну, или, в сам деле, в городе гостили. Будут хвастать — никто не поверит.

— Им, винопивцам, и жись-то вся, что сон похмельный, — проворчала пожилая тётка. — Лакают заразу почём зря. Совсем сдурели, спаси Господи, — тётка потаенно, мелконько перекрестилась.

— Но, едрёна вошь, однако, приехали, а? Отму-учились!.. — Степан хлёстко выбил кепку об колено и, прилепив обтёрханный блин на вольную плешь, ловко, разом с кивком головы подмигнул девчатам, сидящим напротив, — подморгнул глазом, вокруг которого зловеще растекся чернявый синяк. — Нюшка, Аришка! Приехали. Женихи-то, поди, заждались?.. Али городских подцепили?..

вернуться

26

В 1658–1660 годах по приказу каазачьего атамана Афанасия Пашкова на северо-востоке Забайкалья, у Яравня-озера был построен Яравнинский острог, где кочевали эвенки, а позже и бурятские роды. Название произошло от слова яровень, которым казаки изначально назвали озеро из-за крутых подмытых берегов, яров. Позже и район стал именоваться — Яравнинский. Позже на землях Яравнинского острога выросла рыбацкая заимка, в повести — Яравна.

вернуться

27

Табисун — священное место бурят-шаманистов.