Изменить стиль страницы

Собачушка, хоть и не вымахала с телка, но зато уродилась храбрая, преданная дому, и хлеб свой скудный отрабатывала с лихвой, — так и тявкала, так и тявкала из подворотни на всякого встречного-поперечного и даже кидалась на коров и на проходящие возле палисада машины. Норовила и цапнуть, особо хмельных, гомонливых, что буром ломились в ограду. Паша Сёмкин, глядя на ночь, приперся пьяненький на бутылку просить, а коль достучаться не мог, перемахнул через заплот. Тут Петька и цоп его за ногу… Паша обомлел от собачьей наглости и шибко ругался, а пес пуще заливался.

Иван вышел на крыльцо, Паша и на него кинулся:

— Не собака, мать ее за ногу, — огрызок собачий. Я же тебя, Ванька, сразу сказал: с кота вырастет… дворняга, брехать из подворотни… Можно бы, конечно, шкуру содрать на унты собачьи, дак и на рукавицу не хватит… Эдакая вошка, а туда же кусатся…

— А ты не шарошься по ночи, не тревожь соседей. Еще и через заплот полез. Доведись, любая дворняга укусит.

То, что домовушечко не вымахал с телка и на медведя с ним ходить опасно, то, что вырос дурковатый и заполошный, — не огорчило Краснобаевых: пес уродился ласковый, и при виде хозяев вертелся юлой, подпрыгивал, норовя лизнуть в нос. Глядя на ликующего Петьку, даже кот Баюн улыбался, довольно урчал в седые усы. Бывало, прибежит Иван со службы злой как собака, и выместил бы зло на домочадцах, да поиграет с Петькой, приласкает Оксану, и тут же отмякнет. Видно, и собачешки, твари

Божии, как дети, для умиления сердец наших. К тому же, как растолмачил Ивану хитромудрый степной старик: ежли щенок сам прибился к дому, — счастье принес, лад семье; худо, ежли собака покидает двор, — тут уж ворота запирай не запирай, а беду поджидай.

Поминая осеннюю ночь, когда щенок очутился в подполе, ласково навеличивали пса домовушечкой, и суеверно чтили — сам пришел в дом, домочадцам на радость.

XX

— Нет, Оксана, ты все же Петьку к постели не приваживай, — без былой настойчивости попросил Иван. — Он же у нас ночным сторожем живет, чтоб ворюги не залезли… В ограде у него своя избушка. На зиму конуру войлоком утеплим, занавесим твоей старой шубейкой. Теплынь будет…

Петька… ушки на макушке… внимал, согласно и виновато поглядывая на хозяина, потом вздохнул, спрыгнул с кровати, побежал к двери, и хозяин отпустил его на волю.

— Но все, Оксана, засыпай, а то утром в школу не подымешься. — Иван склонился и поцеловал дочь в заалевшую щеку.

— Сперва сказочку скажи.

Отец поморщился:

— Ой, Оксана, башка болит. Сегодня в редакции такой был день муторный… Давай я лучше почитаю.

Иван ушел в горницу, пошарил на книжных полках и добыл книгу бажовских сказок, зачитанную в труху, с русскими умильными картинками в акварельной изморози, с затейливыми кружевами, где таинственно сплетались листья, травы, диво-птицы с ангельскими ликами. В книге Бажова Иван особо любил про «Серебряное копытце», и, кажется, это была его первая сказка, читанная им, когда освоил в школе азы, буки и веди, страшащие, что медведи; но еще раньше, на лесном кордоне, при чаровном свете керосинки, читала «Серебряное копытце» вслух сестра Таня, второклассница, приехавшая из деревни на январские каникулы. Притаив дыхание, слушала вся семья, потому что сказка полно и чудесно сливалась с таежной краснобаевской жизнью. И дом, пусть не охотничья зимовейка, был так же укутан синеватыми на рассвете снегами, и кока Ваня жил свой, доморощенный, и Верку-любимицу отец потешно величал Дарёнкой, и похожий кот Бормотун мурлыкал, — словно, заскучав по живым людям, выбрел из сказки; вот бы еще узреть косулю с копытцем серебряным… Когда сказка таяла едва зримым дымком, что вился над охотничьим зимовьем, Ванюшка, будто по малой нужде, выбегал во двор, замерший в студено-голубом звездном сиянии, прищуристо вглядывался в чернеющую тайгу, откуда прилетит, чуть касаясь пушистых суметов, тонконогая косуля, посматривал на заснеженную крышу, — может, прыгнула уже… выбивает цветные каменья серебряным копытцем…

Ребятишки всякий вечер да через вечер снова да ладом заставляли Таню читать «Серебряное копытце»; отец, вязавший сети, удивленно качал головой; мать, прядшая баранью шерсть, мотая серые нити на веретешку, отчего-то с грустью поглядывала на дочь сквозь слезную мглу; Ванюшка с Веркой, порозовев щеками, нет-нет да и косились в окошко, где по ледяным ветвям и листьям плавал, мерцал всполохами таинственный свет.

А теперь вот Оксане читает Иван «Серебряное копытце»; вернее, бормочет как пономарь, без чувства и без толка, шаря утомленными, вялыми глазами по строчкам. Спать охота… Когда одолел сказку, Оксана негаданно спросила:

— Пап, а пап, а тараканы в кроватку залезут?.. Они кусаются?

— Нет… От ить вывел можжевельником, опять приперлись. От соседей, видно, привалили… Но ты не бойся, они в постель не полезут.

— Ага-а, сейчас пробежал один прямо над кроваткой… — Оксана провела пальцем по вышорканной стене, где начертанный ногтем после побелки смутно виднелся старичок-лесовичок с бородой до пят и обабком-грибом вместо шляпы. — Бежал, бежал и чуть на нос мне не забежал.

— Да нет, доча, нет, — засмеялся Иван, — ты не переживай, в кровать они не сунутся. Чего они тут забыли, скажи на милость?! Это где сырость, хлебные крошки, сахар… вот там у них пир горой и дым коромыслом… Спи, закрывай глаза, и никого не бойся, а если какой охломон побежит, хлопни его тапком — и готово, и Машка не царапайся, Васька не чешись, — он лихо, по-отцовски, мигнул дочери.

— Жалко… они живые.

— Ладно, ладно, не бойся, они уже спят без задних ног. Набегались и спят, слышишь, храпят в углу?

— Слышу… — повернув ухо к темному углу, послушав, ответила дочь, но тут же и спросила: — А этот чего носился по стене?

— А этот… ну-у… этот, поди, на двор бегал. Перед сном забыл, а тут прижало, вот и побежал… Ты сама-то, кумушка, на ночь ходила? А то, смотри, будешь ночью рыбу удить…

XXI

Судача с Оксаной, будто с деревенской кумушкой, Иван отте-плел, прояснел, как небо после моросящего дождя, и неожиданно спросил у себя… или вопрос сам, не облаченно в слова, вспыхнул в нем тихо и неярко: толковал ли отец с ним, маленьким, как он с дочерью сейчас? Чтоб душа в душу… Ничего похожего не вспомнилось, как ни тужил Иван воспаленную память, уводя ее в глубь малолетства, и уж засвербила душу обида на отца, застилая глаза степной ветреной мглой, среди которой Ванюшка был так одинок и так бесприютен, что хотелось плакать от жалости к самому себе… Тут он почуял, что дочь требовательно дергает, теребит его за рукав.

— Пап, а пап!.. Ты, как тетеря глухая. Говорю, говорю, а ты не слышишь… Дедушка тебя маленького ругал?

— Отец-то мой?.. Руга-ал, и гонял, бывало… За дело, конечно. Варнак-то я добрый был. Ежели во дворе что худо лежит, у меня уж башка болит, как бы спереть. А на улице, бывало, ребятишки и выманят. Но отучили: отец таской, мать лаской. Старшие братья подсобили… Да мало гоняли, надо было как Сидорову козу сечь, толк бы вышел, теперь бы покрепче жил, дурью не маялся… К порядку-то отец приучал, но…

Иван недомолвил, что отец с братьями привадили малого внешний порядок блюсти, но про душу не думали, и… чуть взы-грала отроческая кровь, заросла душа, не ведающая страха Божия, дурнопьяной травой, как одичалое волчье поле.

— А в угол дедушка ставил тебя? — пытала Оксана.

— Всяко бывало… — вздохнул Иван, слыша дочь издалека своего детства, не видя ее, потому что взгляд пристально и мучительно озирал детские видения, пытаясь отыскать тепло-желтое, сдобренное тихим закатом, где бы отец и маленький Ванюшка судачили вот так же, как он с дочерью сейчас, ради самого разговора, чтобы в мало значащих словах, через сам отмягший голос, через смущенные взгляды излить друг другу распирающую до нервной тряски, нежную жалость и почуть счастливое слияние душ в любви.

* * *