Изменить стиль страницы

Сестра, улыбнувшись было, тут же смахнула с лица смущенную улыбку, построжала:

— Прекратите… Надо сдать анализы на сахар, и…

— А зачем на сахар-то?! Я его сроду не ем — зубы берегу. Белая смерть… Ну, ладно, ближе к телу. Так во сколько, моя бравая?

— Что во сколько? Мочу сдать?

— Какую мочу?! — Карнак весь сморщился, горестно закатил глаза, но тут же хитро разулыбался и привычно подмигнул сестре. — Я говорю, во сколь встречамся-то? Надо часы сверить, — он манерно отмахнул рукав и огорчённо сплюнул. — Фу ты, черт подери, свои золотые на курятнике оставил.

— Устраивайтесь, — властно приказала сестра. — И чтоб тихо было. Не мешайте людям болеть. А шуточки свои будете в деревне шутить, когда… выпишут, — она досказала с мрачным намёком,

— О ти, какие мы сердитые. Я к вам всей душой, а вы ко мне…

— Чтобы после десяти все были в постели, я проверю, — тут сестра развернулась юлой и уметелила из палаты, осерчало стукотя высокими копытцами.

Когда дверь захлопнулась, Карнак пропел:

Я с матаней спал на бане,
Журавли летели,
Мне матаня подморгнула,
Башмаки слетели.
* * *

Освоившись в палате, он распахнул окно прямо в сырые после дождя, пахнущие черёмухой, синеватые сумерки, и, усевшись на подоконник, запалив сигарету, хитровато и прищуристо оглядел нас, тоскливых, настороженных, ни на минуту не забывающих о напасти — о клеще окаянном.

— Так вы что, мужики, все укушенные? — с радостным дивом спросил он.

— Нет, на курорт приехали, в Сочи на три ночи, — напомнил шашлычник, и, плеснув коньяку в тонкий стакан, завинтив пробку, спрятал бутылку в тумбочку.

— Но ничо, ничо, мужики, — даже не глядя на шашлычника, стал успокаивать нас Карнак. — Бог не выдаст, клещ не съест. Как моя мама говорила, Царство ей Небесное: на всё воля Божия, кому сгореть, тому не утонуть… От тоже напасть, а! Такая, паря, махонькая, а до чего зловредная. Меня от, врать не буду, и медведь драл, и геолог с ружьём гонял, и волк рвал, и сохатый[126] [127] бодал, и ничо, жив-здоров Иван Петров.

— И медведь драл, — улыбнулся шашлычник, зажевывая выпивку сыром.

— Я, паря, врать не люблю. Но вот как-то раз, помню… Ладно, потом доскажу… Мужики! — он по-бригадирски оглядел нас. — Как тут у вас насчёт картошки дров поджарить? Короче, закусь есть? У меня тут такая настоечка — м-м-м!.. с ног сшибат и от мужской немочи помогат, — он выудил из сетки свою мятую фляжку, зазывно потряс ею, и в ней глухо пробулькало. — Пантокрин чистый, на оленьих рогах настоянный, — чтобы понятней было нам, тёмным, растпорщил пальцы над головой. — Но знахари говорят: дескать, ежели с оленьими рогами туго, можно и на своих настоять, — Карнак подмигнул нам, покосившись на шашлычника, который, посасывая лимон, смакуя, прихлёбывал коньяк. — Ну что, есть чем занюхать?..

Я и студент-журналист, которого Карнак пробозвал Доцентом, — нашарили в тумбочках мало-мальскую закуску и потом до глухой ночи слушали охотничьи побаски, какие наш Карнак выуживал одну за другой словно фартовый рыбак хариусов из речного улова[126] [126]. Заливал, конечно, без зазрения совести, да ещё и таким кондовым говором, — короче, артист по жизни… Шашлычник равнодушно послушал, да и завесил уши наушниками, включив крохотный магнитофончик, под музыку которого и задремал. И вдруг начал так храпеть, что вроде аж стекла задребезжали.

— На пожарника сдаёт, — покосился на него Карнак и поцокал языком — храп захлебнулся, стих.

— А тяжело, наверно, одному в тайге? — спросил Доцент, не сводя с Карнака восторженно-округлённых глаз и даже кое-что исподтихаря чиркая в свой заветный блокнотик.

Усмотрев такое дело, Карнак велел не прятаться, а писать открыто, со слов.

— Можешь печатать, но, чур, гроши пополам… Эх, ты бы мне на воле бражёнки выставил, у-у-у, я бы тебе такого набухтел… С меня же роман можно писать. Да… Я бы и сам тогды-сегды чего накалякал, да буквы не все помню. Кончил три класса да два коридора…

— Тоскливо, наверно, одному в тайге? — пытал Доцент. — Вы же по многу месяцев охотитесь.

— Да… — притворно вздохнул Карнак. — Оно, конечно, скуш-новато… без бабы-то… Другой раз, паря, так прижмёт, хоть волком вой… Да и посудачить не с кем. Вот у меня собачёшка водилась, — Туманом звать, — так я два месяца с ей калякал в зимовье. Однажды спрашиваю: «Може, хватит нам, Туманушко, по тайге бегать, соболя промышлять?..» И вдруг… — тут Карнак округлил глаза, нагоняя страху, — и вдруг пёс мне и отвечат: «Однако хватит, Ефимушко…» Ну-у, тут уж я смикитил: раз собака по-человечьи заговорила, — всё-о, надо бросать охоту, на жилуху[128] подаваться. Крыша едет вместе с рогами… Тут уж я, паря, ноги в горсть и дёру.

— А как у вас на медведей охотятся? — спросил Доцент. — Говорят, раньше сибирские мужики на медведя с рогатиной ходили. Без ружья… Я вот много всяких басен слышал, а серьезно?

— С рогатиной! — Карнак высокомерно засмеялся. — С рогатиной… Я их голыми руками брал. На музыку. Музыкой, паря, можно кого угодно оморочить, даже и медведя… Помню, шишковал по осени, орех кедровый промышлял; и, грешным делом, прихватил в кедрач патефон, пластинками затарился ладно, — люблю, паря, добрую музыку послушать. И вот шишек наколотил, стаскал к табору, начал обрабатывать, отвеивать и калить на костре. Ну, и пластинку завёл, — Фёдора Шаляпина, — «Эй, дубинушка, ухнем…» И вот шишки шулушу под Шаляпина, увлёкся чо-то, и вдруг огляделся… мамочки родны!.. — неподалёку четыре медведя… на пеньках сидят, Шаляпина слушают. Сперва-то я страсть как испужался, — ружьё в зимовье, а бог знает, чего у этих медведей на уме. Потом, паря, гляжу, смирно так сидят, покачиваются под музыку, слёзы вытирают, — видно, пробират… И невздолго после этого подваливат ко мне мужик из зоопарка: дескать, медведя бы нам молоденького, ребятишкам казать. И деньги, паря, на бочку — три тыщи… Счат-то я бы послал его подальше, где Макар телят не пас, а тогда молоденький ишо был, — в поле ветер, сзади дым, да как раз гроши позарез нужны были, — избу рубил… «Ну чо, — говорю, — по рукам. Будет вам Михайло…В поселок приведу, а вы уж его принимайте». Зашёл, паря, в кедрач, вот так же патефон завёл. Гляжу, один любитель привалил, присел поодаль. Тут я патефон беру, и — по тропе. И он за мной. Идём. Как пружина в патефоне ослабнет, я опять заведу, — музыка на-яриват. Медведь плетётся следом, подпеват маленько… А перед поселком на поляне завёл я Моцарта, медведь прилёг и задремал. Тут его в клетку и заволокли… Жалко, конечно.

Доцент так заливисто, по-детски захохотал, что шашлычник стал по-медвежьи ворочаться в постели и забористо ругаться. Мы притихли.

— Вам можно сказки писать, — прошептал Доцент и со вздохом прибавил: — А жалко, когда бедных зверей убивают.

— Жалко, — вздохнул и Карнак. — Вот почему я теперичи и не охочусь, больше, паря, на ягоды да на орех кедровый нажимаю… Медведи подсобляют… Мужики же как орех добывают, — колотом[129] несчастную кедрину лупят со всей дурацкой моченьки, а шишка то идёт, то не идёт, — ежели дубняк матёрый. Все кедрины, бывало, в труху измачалят листвяничными колотами. А я чо делаю… Обмажу кедрины мёдом… повыше только, и сам в зимовье. На другой день прихожу, шишки уже все внизу, торчат из моха. Собирай, не ленись.

— Как это так? — заинтересовался Доцент, держа на изготовке блокнот и ручку.

— Просто. Медведь надыбат на кедрине мёд, ну и скребётся по ей до мёда, вылизыват. А кедрину так, паря, раскачат, что шишки аж градом летят. На одной лесине мед вылижет, на другу переходит. Вот так на пару с медведем орех и добывам…

вернуться

126

Сохатый — лось.

вернуться

127

Улово — омут, глубокое место..

вернуться

126

Сохатый — лось.

вернуться

126

Сохатый — лось.

вернуться

128

Жилуха — жилье.

вернуться

129

Колот — деревянный молот, которым бьют по кедрам, чтобы падали шишки.