Изменить стиль страницы

Ему казалось, что он уже отъехал далеко, но, оглянувшись, увидел одинокую фигуру, которая, будто придорожная соломенная вешка, качалась и гнулась под ветром. Хотелось что-то сделать: встать, махнуть рукою, закричать… Но едва он привстал, как лошади рванули и понесли, и он, придавленный скоростью, упал в задок. А когда оглянулся снова, то позади уже никого не было, лишь грязные всклоки угасающей дороги и слабые, только что рожденные огоньки на башне ратуши…

О господи, если бы знать, что прощание это навеки!.. Если бы знать!.. Да, но как же жить тогда? Ведь мы и счастливы-то потому, что не знаем своего завтра!

До Сенатской площади оставалось двести восемьдесят девять дней!..

Андрей отнял от лица руку и глянул прямо перед собою в темную пустоту окна. Накатившийся откуда-то неприятный холодок заставил его съежиться и передернуть плечами. Он поспешно встал и задернул тяжелые, как одеяла, шторы. С некоторых пор он стал бояться… пустых окон. Точнее — с того памятного январского вечера, когда вот так же, как ныне, сидел он за этим же столом, переводил Сисмонди, его историю итальянских республик. Был тот полуночный час, когда казалось, что мир кончился, остановился, затаился в себе и ты остался с ним один на один. Наверное, это самые святые и самые чистые мгновения, когда и душа и мысли — все существо твое живет не в разорванном сомнениями и чувствами времени, а в некой абсолютнейшей гармонии мироздания, когда и ты не случайная, а необходимейшая частичка этого мироздания, когда без тебя нет и не могло бы быть этого мира: этой глубокой, с оранжевым звоном, тишины, и этого колеблющегося фиолетового света за окном, и такого близкого неба с сухими, будто потрескивающими на морозе, звездами!

Шелестели страницы, чуть поскрипывало перо, колебались белые язычки пламени с сизоватыми контурами, отчего у подножия подсвечника на столе темным облачком кружила размытая тень. И вдруг в этот немой полуночный час он явственно услышал голос батюшки: «Андреа, сынок?» Поначалу он не мог, да и не смел поверить. Чушь какая-то, неправдоподобие! Он быстро вскочил с кресла, оглянулся. Зачем-то взял в руки подсвечник, но тут же вновь поставил на стол. «Померещилось», — решил он. Но в этот момент, тут же без всяких сомнений, он точно услышал его голос: «Андреа, сыночек?» И он даже понял, что голос долетел до него через двойные рамы окна, из сада. «Но как же это? Как! Неужели возможно?..»

Он снова схватил подсвечник, и в этот момент послышался настойчивый, глуховатый стук по стеклу. Там за двойными стеклами, забранными по краям подсиненными морозными узорами, он увидал белую костистую руку батюшки с обручальным кольцом на среднем пальце. Она поднялась и опустилась, будто махнуло крыло птицы.

Андрей схватил полушубок, выскочил во двор, вернулся, зажег фонарь и вновь бросился во двор. Он прошел в сад через узкую дверь высокого забора, подле бани. Остановился. Ночь была морозная и тихая. Луна большим красным шаром зависла над трубою Бологовых, расчертив на колючем снегу длинные холодные тени. Замороженные окна, освещенные тусклым уходящим светом луны, жутко белели, будто бельмы слепых глаз… И ни души. Андрей потоптался, поскрипел на снегу валенками, покрутил фонарем, громко кашлянул раз-другой. Было тихо, пустынно.

Обескураженный, с какой-то даже тайною обидою, он вернулся в дом, задул фонарь и долго сидел в прихожей в совершенной темноте. Кажется, что он чего-то ждал. Потом прошел в спаленку, разделся, не переставая к чему-то прислушиваться…

И все-таки вероятнее всего это Мардарий — сторож гостиного двора. Сказывали, что старуха у него заболела… Может, камфоры понадобилось, может, ромашки или горчицы?.. Конечно, время позднее, в дверь стучаться неудобно, а тут видит — окно светится…

Андрей почти уговорил себя и уж совсем было лег в постелю, но одна недавняя мысль тайным намеком держала в напряжении. Он ворочался на своем толстом, набитом конским волосом, тюфяке, закрывал глаза, натягивая на голову стеганое одеяло. Пробовал думать о чем-то другом, но через минуту, едва ослабевала воля, мысли переносили его в Ментак или Ревель… И вновь начинала маячить перед ним белая, усталая рука батюшки с обручальным кольцом…

«Ну пусть так!.. Экая невидаль! Ну и посмотрю, к чему теперь-то? Утром, утром! Спать!..»

И все-таки не было ему сна и покоя; и он понимал, что и не будет, пока не проверит, не удостоверится…

В сад, к его окну, можно подойти или через уличную калитку, или через изгородь с проулка. Но едва ли Мардарий с его комплекцией полез бы через высокую изгородь. И Андрей сразу пошел к калитке. Однако, не доходя еще и десятка саженей, он понял, что калитка, до трети занесенная снегом, не открывалась. Тогда через двор он вновь вышел в сад и, проваливаясь в глубоком снегу, приблизился к окну, поднял фонарь. Снег, слегка всхолмленный от стены, был девственно чист и ровен, лишь от сухой метелки пижмы бежала к завалинке дома мелкая мышиная цепочка. Опустив фонарь, он какое-то время стоял недвижим, почти физически ощущая, как накатывалась на него непонятная, глухая жуть… А месяц спустя, вьюжным февральским вечером, кто-то осторожно поскрежетал щеколдой входной двери. Андрей открыл засов. На крыльце стоял незнакомый российский мужик: чепан с башлыком, широкий кушак, за которым топор и оплетенное сыромятью кнутовище. Лицо худое, борода подковой, глаза тяжелы и сторожны.

— Извиняйте, — сказал он шепотом. — Вы Андрей Евгеньевич Розен? Ну-тко я, значится, к вам…

— Ради бога, пройдемте в комнаты!

— Никак не можно, — сказал мужик. — В извозе мы, да и нельзя, чтобы кто-либо приметил меня тут…

В полутемных сенцах, торопясь и путаясь, разорвал он прокуренными, иззябшими пальцами подкладку своего малахая и осторожно, как птицу, извлек оттуда и подал Андрею большое письмо в черном пергаменте за черною родовою печатью. Принимая его, Андрей чувствовал, как дрожат руки, как недвижно замерло сердце и как слабеют ноги его.

Умер отец!..

…Андрей плотнее задернул шторы, переложил с места на место книги, подправил ладошками бумагу, постоял, накинул полушубок, задул свечу и тихо пошел к задней выходной двери. И там, у двери, он столкнулся с Анной. Она стояла безмолвно, словно привидение, судорожно прижимая к груди худые кулачки, и смотрела на него темными впадинами невидимых глаз.

— Андре! — позвала одними губами.

— ?!

— Андре? Зачем так? Не надо! Зачем?..

Она припала к нему, спрятала на его груди лицо, и он почувствовал ее горячие слезы.

Андрей молча гладил мягкие прямые волосы, отдающие едва уловимым запахом цветущего миндаля.

— Я виноват! О, как виноват я!.. — исступленно зашептал он. — И ты вот тут… И дети наши… Матушка без меня в могилу сошла… А помнишь, тогда, в Ревеле, я на коленях перед Спасителем давал святой обет: где бы-то ни был, приехать, закрыть глаза батюшки… Помнишь?

— На все воля господня! Он не оставит нас, не оставит! Не надо отчаиваться… Андре, пожалуйста, пожалуйста, Андре!..

Но он, казалось, не слышал ее горячего, знобившего шепота.

— А ведь он звал меня, звал!.. — И вдруг совсем отстранился, рукою потеснил к дверному косяку. — Ты-то, ты-то что, душа моя? Иди-иди! Я скоро…

Февральская ночь глуха, расплывчата. Расчищенные от снега садовые дорожки, хрустящие, как вафли, уходят в никуда, упираясь в призрачную темь неба ли, земли ли. Простуженные черные ветви, как длинные обнаженные руки, скрытно махали ему, что-то нашептывали и звали куда-то. И он послушно, верно, почти бежал к ним, бежал. И так кружил и кружил по большому кольцу сада, посреди легких берез и отяжелевших от ледяной накипи лип. Он бежал. Бежал от сомнений, от себя, от отчаяния. Ночь густела вязко, и неба не было; оно вдавилось в землю, в голые, с тонкими нервными узелками кусты акации, в рассеянные по воздуху и похрустывающие сучья, которые временами осторожно трогали его за плечо, руку, пытались то ли что-то сказать, то ли объяснить.

Умер отец!

Месяца за два до этого, смирив гордыню свою, эстляндский ландрат Евгений Розен униженно просил его сиятельство графа Александра Христофоровича Бенкендорфа походатайствовать перед престолом за сына своего, «государственного преступника» Андрея Розена, обретающегося где-то на южной оконечности Тобольской губернии, в каком-то уездном городе Кургане. Он просил даже не за сына, за внуков своих просил, родившихся на каторге: можно ли-де надеяться, что им, малюткам, будут дарованы права деда их, права на наследование его имения?