Изменить стиль страницы

Мы прошли в его библиотеку. Признаться, она поразила меня своим богатством: в простенках — великолепные гравюры с картин Буше и Ланке, однако, довольно фривольного содержания, но книги! Думается, что мне до тех пор не приходилось видеть вместе такую россыпь человеческого ума и дерзания, заключенную в темные переплеты прошлых веков!

— Можно посмотреть?

— К вашим услугам!

Я протянул руку… Джозеф Пристли, об электричестве; роскошные издания флорентийца Вазари и немецкого искусствоведа Винкельмона; тома знаменитой французской энциклопедии!.. И, конечно, большое собрание по теологии: тут и Иосиф Флавий, и Филон Александрийский, и Евсевий. Впервые мне довелось держать в руках его «Дневник Иегесифа». Русских книг мало, все больше французский, немецкий языки и латынь.

Разговорились о старине, о недавних раскопках в Помпее, о фресках Геркуланума; незаметно коснулись путешествия к Южному полюсу двух наших шлюпов под командованием Беллинсгаузена и Лазарева.

— Предприятие величайшего значения! Между прочим, я заказал Фаддею Фаддеевичу тотемы австралийских и меланезийских племен… Грешен, имею слабость к предметам языческого культа.

— Как, вы знакомы с Беллинсгаузеном?!

— Не просто знаком, а накоротке… Еще с давних пор, по Санкт-Петербургу! — И опять, как давеча на крыльце, он как-то значительно посмотрел на меня и вновь улыбнулся.

— Любопытно! — сказал я. — Так вы, ваше преосвященство, значит, в Петербурге живали?

Он был высок, строен, лицом бел, русые волосы до плеч и такая же аккуратно остриженная русая бородка. Говорил свободно, уверенно и не спешно.

— Приходилось! — бросив на меня насмешливый взгляд, ответил епископ.

Поведение епископа весьма заинтриговало меня.

— Возможно, и общие знакомые у нас есть? — попробовал я закинуть удочку.

— Весьма даже возможно! — охотно согласился он. — Знавали ли вы, господин полковник, статского советника Гершензона?

— Матвея Абрамовича, на Гороховой?.. Дочка его…

— Премилая Руфиночка!..

— Да, да, все верно! — заплетающимся языком проговорил я. — Но откуда вы ее знаете?

— Ну и чем же завершился ваш с нею… роман, господин полковник?..

Ну, вы понимаете, когда вам вот так, вдруг, выдают такие интимные подробности?.. Причем, кто выдает?.. Я был, прямо скажу, шокирован и растерян. Видать, мой любезнейший хозяин быстро уловил мое состояние и, дабы не вдаваться в дальнейшее относительно Руфочки, тут же спросил:

— А не был ли знаком вам поручик Юрский?

— Юрский? О Юрский!.. Глупый проигрыш на мелок! Дуэль! Стрелялись на Петергофской дороге. Пулей Юрского у меня сорвало эполету — я выстрелил вверх!..

— Так кто вы? — нетерпеливо спросил я, вставая с дивана, где мы беседовали.

— Последний вопрос, господин полковник, — также поднимаясь с дивана, проговорил епископ. — Не скажете ли мне, что сталось с вашим сослуживцем… неким Штомовым? Так, кажется, фамилия этого шалопая?

— Штомов? — прошептал я.

Тут я, наверное, минуту-другую глядел на преосвященного, разинув рот, не в силах вымолвить слово. Лицо его враз как-то зашлось пятнами, наметились желваки, бородка задрожала, и он, сглотнув подступившую к горлу слюну, срывающимся, знакомым мне голосом тихо сказал:

— Что, брат, Флегоша, не узнаешь?

— Анатоль! — вырвалось у меня. Мы бросились друг другу в объятия. Пожалуй, единственный раз я не стыдился слез…

— Боже праведный! — перекрестилась Степанида Алексеевна. — Верно рекут: пути господни неисповедимы!

— Да-а-а! — неопределенно сказал Дуранов.

— После первых сумбурных вопросов-ответов, — продолжал Башмаков, — мы, наконец, спохватились, перешли в кабинет, Штомов приказал слуге принести шампанского, и уже за бокалом прохладного вина до глубокой ночи он обсказывал мне превратности своей необычной жизни!.. Не смею утомлять вас, господа, подробностями, наверное, для вас вовсе и неинтересными, скажу только, что после пострига его в монахи, он, смекнув, что светская карьера для него закрыта напрочно, решил, с свойственной ему дерзостью, попытать счастья в духовной иерархии. Наделенный умом, получивший поначалу прекрасное домашнее воспитание, а потом в шляхетском корпусе, он принялся за переводы богословских сочинений на русский язык. Особливо его привлекла герменевтика и патристика, чем вскоре и обратил на себя внимание владыки…

— А может, Анатоль, все-таки жалеешь, что так вот обернулось? — с какой-то мучительною и тайною надеждою спросил я его напоследок.

Он долго ничего мне не отвечал, рассматривая через искрящийся бокал вина желтое пламя свечи. Потом метнул на меня синими глазами, оправил бородку кулачком, отрицательно покачал головою.

— Нет, не жалею! Да и что жалеть? В наш рациональный и суровый век чистогана и наживы… Я даже не хотел бы быть вашим корпусным командиром! Зачем? Попы водят меня под руки, барыни целуют мои руки, а загляни в мой погреб — от гольдвассера и сотерна до schlosswein’а — едва ли такой найдешь и у его высокопревосходительства!..

Ветер, едва навеваемый поначалу, теперь усилился и даже через двойные рамы и тяжелые драпи слышен был железный скрежет и хлопанье оторванного листа у крыльца. Башмаков остановился перед темно-вишневым пятном настенных часов и долго щурил свои маленькие, белесые глазки на черный графический круг циферблата.

— Однако же, — сказал он, — Анна Даниловна, чай, не заперла бы…

Накинув старую, вытертую до рыжей основы, шинелишку с чужого плеча, он, не прощаясь, направился к двери. Уже приоткрыв ее, он вдруг остановился, бросил через плечо:

— Вот вам, господа, и ответ: судьба ли правит нами, мы ли впрягаем судьбу!..

ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА

Она ждала его. Она не могла сказать наверное, почему так, но она ждала его и верила, что предчувствие ее не обмануло…

Та тихая, по-летнему вязкая ночь под Троицын день, в которой спрессовалось томительное беспокойство и надежда, ломила виски и заставляла учащенно биться сердце. Город не спал. Он был подозрительно тих и подчеркнуто несуетлив. Даже собак не было слышно: их еще днем инвалидные солдаты на сыромятных сворах уволокли на Увал, и теперь, если поднапрячь слух, временами можно уловить вибрирующие, едва-едва различимые завывания, падающие, будто с прохладного темного неба, будто слезами скатывающиеся с остывающих звезд.

За глухой садовой оградой усадьбы Розена, со стороны пустыря, чудился говор, мягкий стук молотка; оттуда доносились тяжкие вздохи и томительное полуночное ржание: там, ближе к кладбищенскому рву, в старой кузнице перековывали упряжных лошадей.

На широких наспех сколоченных нарах отставного аудитора Евсеева не спят ездовые и форейторы: молоды, нетерпеливы.

На площади у казначейства, у церковной ограды и деревянного настила гостиного двора, на въезде через Тобол, подле подновленного моста и прямо на утрамбованной и выметенной земле у коновязей присутствующих мест молча лежал и сидел пришлый из деревень народ. Не спал.

Городничий с земским исправником размытыми тенями, будто злые духи, бесшумно толклись подле дома окружного судьи: немо пресекая любое поползновение любопытствующих даже ненароком приблизиться к тесовым воротам. Особливо ревностно нес свой крест исправник: он боялся жалоб… «Отсечь!» — коротко бросал он через плечо унтерам, когда ввечеру кто-то пытался сунуть в каретную глубину высокого гостя белый конверт. «Отсечь, отсечь, отсечь!..» — бодрил он себя придуманной им самим песенкой.

Не спали в доме причта Троицкой церкви.

«О негодующи-и-их, страждущи-и-их, плененны-ы-ых и о спасении и-и-и-их!» — ставил голос свой протоиерей Иосиф.

— Уж как благостно и умиленно, батюшка-а-а! — восхлипывала от собственной жалости попадья.

— Истинно! — гудел диакон. — То-то угода будет царевичу!..

И вдруг, охлестнув тяжелым Моисеевым взглядом выросшего на пороге дьячка, протоиерей негодующе вскинул к нему парчовую руку с указующим перстом.