— Агашка! — крикнул Дуранов.
Агаша, свеженькая, румяная, подвижная, как колобок, лет двадцати, с большими и сильными мужскими руками, накинув шубенку, тотчас же выскочила вон, и слышно было, как она гремит у калитки железным запором. Затем послышался глухой говор, смех, и вот уже чьи-то тяжелые шаги в сенях.
Пришел Лбов, Андрей Иванович, секретарь Земского суда.
— Чегой-то ты скребешься под окнами, как домовой! — проворчала Степанида Алексеевна.
— На огонек! На огонек! Знаю, вечеряете, а калитка-то на запоре-с!..
После шубы, в мундире, он казался моложе своих сорока, хотя уже не в меру раздобрел, раздался, как бы размяк; сизоватый подбородок плотненько так завис на стоячем воротнике, может, оттого и щеки казались размякшими и постоянно вздрагивали, как у лягушки. А вот глаза никак не вязались с этой добродушной физиономией: они жили отдельно — бесцветные и холодные, как мартовский ледок на протайке.
С приходом Лбова завязался общий разговор: вспомянули недавние лошадиные торги; о слухах про рекрутов: будто бы не будут принимать таких, у которых не хватает двух зубов в челюстях и кривых на левый глаз; о делателях фальшивых денег; о журналисте окружного казначейства Иване Степановиче Киновском, коего батюшка Троицкой церкви пометил как троеженца!..
— Господа, мы отвлеклись, ну а как же все-таки быть с предопределением судьбы? — послышался вдруг тонкий голос молодого прожектиста Немцова, в цельный вечер почти не принимавшего участия в разговоре и теперь заговорившего напористо и горячо.
— Кто мне скажет: рождаемся ли мы уже с намеченной некой программой, от коей, как бы мы ни хотели, не суждено уклониться, или же, напротив: покидая материнскую колыбель, с первым же криком входим в мир случайностей и своей воли?..
— Любопытно, весьма: или воля божия, или, простите, Александр Иванович, воля Немцова? Так-с понял я вас? — вкрадчиво спросил Лбов.
Не столько слова, сколько сам тон — уничижительный и высокомерный, — возмутили Немцова, и он, едва сдерживая себя, в тон же ему ответил:
— Любопытно и то, что вы так точно поняли мою мысль!..
— Хе-хе-хе! — в кулачок засмеялся Лбов, но тут же оборвал смех и тем же вкрадчивым полушепотом сказал: — Вы категоричны, молодой человек, это нехорошо-с! Да-с! Нехорошо-с! Вы опасный человек-с!.. Хе-хе-хе!..
— Это вы опасны, Андрей Иванович! Что это за иезуитские приемчики?.. Я вижу, что вы уж готовы предать меня анафеме за богоборчество, а может быть, поставить под сомнение и вообще мое учительство!
— Хе-хе-хе! Очень даже любопытные мысли вы говорите! Не хотел бы, да теперь вот непременно о том подумаешь!.. Горячи-с! Вперед забегаете-с! Хе-хе-хе!..
— А между прочим, я поддерживаю Немцова! — на высокой нотке заговорил Летешин. — Прошу принять во внимание, что я это говорю не потому, что он мой коллега, а исключительно из уважения к истине. Вы вот, Андрей Иванович, изволили выразиться: или бог или Немцов. Оставя на вашей совести столь свободное толкование мысли Александра Ивановича, смею, однако, заметить, что обыденная наша жизнь дает тысячи подтверждений, с одной стороны, как бы некой предопределенности наших поступков и взаимоотношений с нею, то есть с жизнью, а с другой стороны, мы ощущаем все эти возникающие взаимоотношения, как производное от нашей же личной воли, нашего желания, нашего мужества, нашего пристрастия и способностей, и прочее, и прочее! Какова тут связь? Где причина и следствие?.. Вот, к примеру, живут два человека, одинакового рождения, одинаковых способностей и способов к жизни. Однако же один из них становится товарищем министра, а второй так и остается мелким чиновником в провинциальном суде?..
— Гм. Хе-хе-хе! — Лбов был достаточно хитер и опытен, чтобы иначе реагировать на столь очевидный намек: было известно, что его дальний родственник служит при Киевском генерал-губернаторе.
— Судьба-с! — подал голос Поникаровский.
— Ага! Так что же сие такое, судьба?
— Никому не дано проникнуть в промысел божий, — как само собою разумеющееся, мимоходом сказал Лбов.
— Промысел? — Летешин с прищуром посмотрел на Лбова. — Ну а как все-таки быть с личной волей человека, Андрей Иванович? Или она как таковая не существует и в расчет нам ее брать не след?
— А что такое личная воля? Я полагаю — мираж, не более-с! Я понимаю-с и признаю волю государя нашего али повеления их высокопревосходительств, но ваша «личная воля», милостивый государь, Дмитрий Иванович, мне неведома, да-с!
— Поразительно! Поразительно, что самую очевидную мысль вы способны извратить столь… непотребным образом!.. — Летешин пристально посмотрел в глубоко посаженные, бесцветные глаза Лбова и вдруг, понизив голос, спросил:
— Уж не смеетесь ли вы над нами, Андрей Иванович?
— Боже упаси! — с деланным испугом воскликнул Лбов. — Я, может быть, самый твердый приверженец всех этих ваших… э-э-э… префаций! Я, Дмитрий Иванович, правду говоря, вообще не равнодушен к нашей сегодняшней молодежи, да-с! Послушаешь вот так, поговоришь, и будто в баньке попаришься: взбодришься, кровь вскипит-с, будто десяток годков с плеч долой! Хе-хе-хе!
— Оно и видно, что в баньке! — сквозь зубы сказал Летешин. Сомнения не было — он потешался ими.
— Послушайте, Летешин, а может быть, вы, наконец, нам втолкуете, что к чему? — письмоводитель полиции обращался к учителю, но смотрел при этом на Анну Васильевну — такова у него была манера говорить с человеком.
— Да-да! — поспешно подхватил Лбов. — В самом деле, Дмитрий Иванович, вы нам форменный допрос учинили-с! А вот извольте-ка сами ответствовать: как вы, любезнейший, объясните нам, что такое судьба-с?
Все с явным интересом уставились на Летешина. Тот с некоторым раздумьем и растерянностью в лице поднялся от бокового столика, что был придвинут к глянцевито-черному боку фортепиано, и какое-то время молча стоял, заложив руки за спину и вперив взгляд на остывающие уголья в печи. Он был высок, худ, а следственно, и костляв, и это было особенно заметно теперь, когда учитель стоял, слегка сутулясь и расставив ноги.
— Я… Я не знаю, — тихо сказал он.
— Эвон! — воскликнул Лбов.
— Не… Не знаю! — едва слышно повторил Летешин, погруженный в себя, с отстраненным взглядом, с неподвижным, стылым лицом пророка. Также отстраненно, никого не видя, ничего не замечая, с опущенною головою, он прошелся по комнате и вдруг очутился перед Лбовым. Какое-то время он смотрел на него молча и пристально, отчего Лбов потемнел лицом; но Летешин уже отошел от него и, казалось, уже забыл совсем. Он открыл крышку фортепиано, взял несколько аккордов, потом также внезапно захлопнул ее и, вскинув голову, бросил в плюшевую темноту угла:
— Судьба — это жизнь, но… персонифицированная в каждом из нас. А посему, как и жизнь, она неподкупна и ничем не ограничена… И искать ее надобно в самом себе…
Летешин вскочил и, подбирая худые длинные руки, бросился к карточному столику.
— Спаситель наш… жестокий миротворец, но он милосерд!.. Впрочем, искупление греха, еще не путь к оправданию!..
Он вновь замолчал, засунув мешавшие ему руки в глубокие карманы брюк, потом заговорил опять, но уже без рывков, спокойно:
— Судьбу не обойти, не объехать. Кому на роду что написано, так то и будет. Следственно, судьба фатальна, так-с? А коль так, то мы бессильны в ней что-либо изменить. То есть наше сознание и воля бессильны перед Судьбой и не воздействуют на нее. Однако тут надо иметь в виду, что Судьба-то сама по себе складывается как следствие нашего же собственного поступка или поступка другого человека! И зависит она прежде всего от того, как человек сам воспринимает чужое действие и как он реагирует на это действие. Ежели я, к примеру, испытываю какую-либо несправедливость, я могу на это реагировать двояко: или защищаться, отстаивать свое право, а могу и совсем не защищаться. Именно от того, какой путь я изберу: или характер терпеливого страдания или борьбы, — этим и определится моя дальнейшая Судьба. В первом случае — отказ от борьбы, безволие определит мою Судьбу, а во втором, вступив на опасный путь борьбы, я фактически уже подчинился Судьбе, но иной. И тут опять-таки вопрос стоит так: что избрать? Пассивность и терпение? Но в этом случае мы не только не используем, но, напротив, заглушаем нравственные силы, заложенные в человеке, мы как бы сознательно низводим его до положения обреченного. Борьба? Мужество? Да! Ибо мужество всегда выше скорбного терпения, если даже оно будет побеждено — суть не меняется, так как человек сознательно шел на эту борьбу и предвидел возможность поражения. А посему и страдания мужественного человека — это его справедливая Судьба, и она тем предпочтительнее, чем более будет нести в себе полноту жизни!